Вечный sapiens — страница 47 из 129

А потом он расти перестает. Но клетки делиться не перестают! Потому что государство под названием организм всегда живет дольше, чем его подданные. У клеток есть срок жизни (у разных клеток он разный), и они постоянно обновляются. Старые клетки убиваются и разбираются на «запчасти», а им на смену приходят новые, молодые и полные сил. Таким образом, человек за свою жизнь несколько раз полностью обновляется на клеточном уровне.

«Бабочками-однодневками» нашего организма с полным правом можно назвать клетки кишечного эпителия. Они очень короткоживущие. Срок их жизни – несколько суток. Клетки крови живут подольше. Срок жизни эритроцита составляет 100–120 дней, а лейкоцита 8–10. Представили себе жизнь этих пролетариев транспортной системы? Эти волки-одиночки плавают в крови, стареют, помирают, после чего разбираются похоронной командой других клеток, которые, в свою очередь, тоже помирают и так далее… Откуда же берутся в крови новые лейкоциты и эритроциты?

Они получаются из универсальных, недифференцированных клеток. Эти клетки выбрасываются из костного мозга и специализируются в крови, превращаясь из универсальной заготовки в узкого специалиста – эритроцит, тромбоцит или лейкоцит.

Но универсальной клетке все равно, в какую клетку превратиться, она же универсальная! Она с таким же успехом может стать клеткой печени или сердца! На этом и была основана идея моего визави о бессмертии. А давайте, говорил он, в наши дряхлеющие сердца, почки и прочие потроха подсаживать культуру универсальных клеток, которые будут превращаться в обновленные клетки сердца, почек и т. д. Таким образом, мы откроем новую индустрию – индустрию бессмертия! Люди будут периодически приходить в специальные центры ремонтироваться, то есть догоняться новой дозой «молодильных» клеток.

А где брать тонны универсальных клеток для индустрии омоложения? На этот вопрос у моего гостя был прекрасный ответ – их довольно много в эмбриональных тканях. И вместо того, чтобы выкидывать абортивный материал на помойку, как это происходит сейчас, его надо по-умному утилизировать, использовать, извлекая из него полезные клетки. А в дальнейшем, быть может, женщины даже наладят продажу эмбрионального материала, нарочно беременея и специально идя на аборт с целью деньжат срубить по-легкому.

Идея мне понравилась своей смелостью и незамутненностью моральными предрассудками. Почувствовав интерес, мой собеседник начал с жаром обрисовывать великолепные перспективы:

– Через двадцать лет люди перестанут умирать от старости. Мы наладим конвейер омоложения! – Его глаза горели.

Со времени нашей беседы прошло ровно двадцать лет. Мой собеседник умер. А бессмертие нам обещают опять через двадцать лет. Это как с нефтью, исчерпание запасов которой нам обещают «через 30 лет» вот уже тридцать лет…

Забыл сказать – эти самые универсальные, неспециализированные клетки называют стволовыми. Именно тогда и начался тот самый «стволовой бум», который мы сегодня наблюдаем вокруг. Бессмертия на этой ниве человечество так и не достигло. Но кое-какие успехи есть. Например, вы можете прочесть, что достигнуты прекрасные результаты лечения последствий инфаркта. После инфаркта часть тканей сердца отмирает. Это плохо и неинтеллигентно. А вот если обколоть омертвевшую зону стволовыми клетками, сердце восстановится буквально «в ноль», то есть как будто и не было никакого инфаркта. В целом весьма впечатляюще, хотя и очень далеко не только до бессмертия, но даже и до широкой практики.

Так вот, друзья мои, когда я двадцать лет назад общался с тем посетителем редакции, и бриллиантовый дым бессмертия мерцал по углам редакционной каморки, я познакомился с другом этого энтузиаста – геронтологом Валерием Мамаевым. Просто мне перед публикацией нужно было проконсультироваться с серьезным ученым насчет фантастических перспектив посетителя редакции. Мамаев оказался большим поклонником свободно-радикальной теории старения и возлагал большие надежды на антиоксиданты в борьбе со старением. Вы, разумеется, слышали про свободные радикалы, которые нас губят, и антиоксиданты, которые нас спасут, а тогда эта теория тоже только-только пробивалась к общественному вниманию.

И вот прошло, как я уже сказал, двадцать лет. Поклонник клеточно-стволового бессмертия, приходивший в редакцию, давно почил в бозе. «Наверное, умер и Мамаев, – подумал я. – Ведь и он тогда был уже совсем не молод!» Решил, однако, позвонить, проверить. И с радостью убедился – жив курилка! Значит, надо встречаться.

Надо выяснить, куда ушла наука за эти двадцать лет. И вообще…


Передо мной стояла сама история геронтологии. Валерий Борисович Мамаев, который 50 лет, то есть со студенческой скамьи, занимается сохранением человеческого тела в живой нетленности. Который наблюдал науку геронтологию от самого ее зарождения и видел, откуда она проклюнулась. А проклюнулась она из физики. И по сию пору самые уважаемые наши геронтологи почти сплошь сидят в Институте химической физики. А где же им еще сидеть? На биофаке что ли? Жизнь надо изучать от самых ее основ! То есть от физики.

Ленинский проспект в Москве – средоточие всего физического. Тут столько хороших физических институтов, что хочется снять шляпу с головы и убрать имя Ленина с проспекта – чтобы дать ему новое имя, например, Ландау. А что? Проспект Ландау. Звучит!..

Мы с Мамаевым передвигались в сторону Института химической физики имени Семенова, и он рассказывал: вон там один корпус, здесь другой, там циклотрон, а мы посидим в библиотеке, потому что меня в лабораторию без допуска не пустят: по старой советской памяти институт этот – один из самых секретных в стране.

– Здесь делали бомбу, работали над ракетным топливом… Ой, да много чего! Нам запрещалось по выходе из института даже называть вещества, с которыми мы работаем, ибо враг не дремлет! И вокруг близко строить дома запрещалось, чтобы враг из соседнего окошка не подсмотрел, в какую пробирку мы что доливаем.

…Я люблю посещать старые научные здания – с их характерным запахом, мраморными балюстрадами, скрипучим желтым паркетом и остатками имперской роскоши. Былое величие империи чувствовалось и в Институте химфизики, ныне безлюдном и тихом. Именно здесь работал физик Чибрикин, о котором я писал в книге «Кризисы в истории цивилизации» – человек, исследовавший влияние солнечных циклов на земную жизнь.

Мы прошли в пустой читальный зал и сели за парты – это были самые настоящие парты, за которыми длинными зимними вечерами, когда за окном тихо падает оранжевый снег, подсвеченный уличными фонарями, так хорошо, наверное, почитать научную книжку в мечтах о диссертации.

– Это великий институт, – сказал Мамаев, оглядывая золотую пыль науки, незримо лежащую на всем вокруг. – Тут много корпусов. Все великие ученики великих учителей строили свои корпуса. Я сам ходил на воскресники и субботники – строить 11-й корпус и 12-й. Как раз там сейчас находится Институт биохимической физики имени Эмануэля, отделившийся от Института химической физики имени Семенова. Я хорошо знал и Семенова, и Эмануэля. Я общался с Энгельгардтом, имя которого носит сейчас Институт молекулярной биологии. Вообще все, кого я знал, теперь уже – «имени». Я и Бучаченко знаю, ученика Эмануэля. Он еще жив, но, глядишь, и его именем потом что-нибудь назовут…

– Люди-институты…

– Да. И у нас тут такая штука, что сотрудники вместе с комнатами, где они сидят, переходят из лаборатории в лабораторию и из института в институт. Так что во всех корпусах – слоеный пирог: лаборатории из разных институтов. Моя лаборатория принадлежит институту Эмануэля, хотя физически находится в корпусе института Семенова.

– А каким образом такая вроде бы биологическая штука, как геронтология, оказалась в институте со словом «физика» на табличке?

– Так уж вышло. Это история. История страны и история науки. Семенов учился у Иоффе. И Капица тоже учился у Иоффе. После революции Семенов остался в России, а Капица уехал в Англию и стал работать у Резерфорда, занимаясь, как тогда говорили, высокоэнергетической физикой. Видимо, самые прозорливые догадывались, что на этом знании можно сделать что-то очень мощное. Да и направление было интересным, туда пошли многие умные головы. А Капица был лидером в этом направлении. Ему построили лабораторию, на открытие которой приезжал премьер-министр Англии. Тут институты открывают – премьер-министр ничего не знает, а там на открытие всего лишь лаборатории приехал. Понимали люди значение умных голов!.. Так вот, Семенов уговаривал своего друга Капицу приехать в Россию. Уговорил. Тот приехал, а обратно его Сталин не выпустил. Посадил в золотую клетку. Капицу решили кинуть на «бомбу», но он был строптив, написал Иосифу Виссарионовичу докладную, что не может работать с Берия, и его от бомбы отстранили. Но не посадили… Пришлось работать другим. Семеновские сотрудники – Харитон и Зельдович применили весь теоретический аппарат семеновского обсчета цепных химических реакций для расчета цепных реакций в бомбе… Так, что-то я сбился с мысли. К чему это я?.. Да к тому, что замечательных людей, достойных Нобелевской премии, в этих стенах работало много. Вот взять Оловникова. Он в отличие от Семенова нобелевку не получил, хотя на нее и выдвигался…

…Тут я должен кое-что пояснить читателю. Алексей Оловников – редкий тип ученого. Он биолог, но при этом теоретик. Мы привыкли, что теоретики есть в физике. Теоретик в физике – дело обычное. А вот в биологии… В биологии теоретиков раз, два и обчелся. Теоретикам ведь хорошо там, где много математики. Вот чистые математики – все теоретики. И в физике очень много математики, поскольку это точная наука. А биология в этом смысле не совсем наука. Поэтому теоретику в биологии зацепиться не за что. Оттого и редок теоретик в биологии. Будучи именно таким редким видом, Оловников очень много теоретизировал, то есть думал о старении клеток при помощи своей могучей головы. И выдумал из нее механизм старения клеток. Сейчас я попробую вам объяснить его придумку, а вы, наблюдая за ходом рассуждения, поймете, чем отличается физик-теоретик, покрывающий листки бумаги формулами, от теоретика в биологии.