Школьная библиотека была тесной и пыльной. На верхних стеллажах помещались домры. Когда-то их закупил для школы завхоз. Шестнадцать штук. Говорят, он был музыкален от природы, и, не питай он зловредной страсти к спиртному, школа бы прославилась ансамблем домристов.
– Снять бы те бандуры оттуда да и начистить, – мечтает Алевтина, глядя в потолок. – Но можно занозиться.
Плохо струганные полки прогибались под тяжестью литературы, и Алевтина на задах перед обломком зеркала выцарапывала иглой очередную занозу.
– В амбарной книге посмотри, может, когда утерянные списывала…
– Не, то ж я там наперво глядела… Борька меня сгноит, – говорила Алевтина, глядя на видоизмененную свою внешность. Крупный нос, резко очерченный, с острыми ноздрями, расплылся, как жидкий гипс, верхнюю тонкую губу зеркало и вовсе не отражало, нижнюю же разнесло на пол-лица.
– Умора! – хохотала Алевтина. – Дак ведь тут чеканешься!
– А ты не смотри.
– Да на то ж зеркало, шоб смотреть! А, провались она, эта пятерка! Почитай, четыре дня ищем. С самой зарплаты. Выдадим кому-нибудь, будет дело…
К концу рабочего дня у стойки возникал Борька. По фамилии Такой. Алевтина его фамилию не взяла, осталась на старой, от первого мужа.
Насупясь, Борька взирал на пустое наше рабочее место.
– Алевтину, – требовал он, бурый и мрачный.
– К тебе пришли! – окликала я начальницу.
Будто она и так не знала, что Борька. Заслышав грузную походь, она всякий раз убиралась на зады. Играла, заигрывала с Таким.
– Уж с работы? – спрашивала она, вплывая в узкий проход меж стеллажей.
Такой молчал. Откуда ему быть? Так и живем: с работы – на работу, побочных дел нет.
Да были! Борька слыл бабником. Алевтина знала об этом, когда за него шла. Знала и шла. Чтобы поближе к Москве. Первый муж по пьянке в черноземной житнице угодил под гусеницы трактора. В гармошку смяло.
Родственники и высватали Алевтину – хоть и бабник Борька, зато близко Москва.
Необузданная щедрость сталинской архитектуры давала себя знать и в пригородной местности. Широкие пролеты с лестницами в два ряда компенсировали малость коммунальных квартир, за дверьми стиснутые в кухне жильцы варили каждый свой обед, – а на лестницах галдели, пили и совокуплялись непрописанные. Молодежная лестничная коммуналка жила свободно и как ей вздумается, а в квартирах висели графики на очередность уборки мест общественного пользования.
На своем четвертом этаже Борька вел войну с моральными разложенцами, и иной раз спать после программы «Время» не шел, караулил порядок. Пока его не отделали. Алевтина рассказывала, покатываясь, какой он был, ажник бюллетень выписали, на три дня.
– Долго ты еще? – ворчал Борька.
Алевтина же, заняв рабочее место и дразня Борьку деловитой неспешностью, – копалась в формулярах. Искала должников. Вносила их фамилии в отдельную тетрадь.
Борька тупо ждал, когда она покончит со своим угрозыском, соберется, исчезнув на задах, и тогда он, крякнув от скуки ожидания, спросит мне в макушку:
– Придешь?
А я громко:
– Когда и куда?
– Не ори, дура.
И верно, что дура. Летом (сейчас уже октябрь, и Алевтина затягивает пояс малинового плащика, что мы купили в уцененке; забыли спрятать ярлык, и Борька уплатил за плащик по уцененной, она же надеялась слупить с Такого по полной стоимости) Алевтина пригласила меня покататься на лодке в Новогорск.
Развели шашлыки, кругом зелено, река в ряске. Борька от шашлыков не отходит, машет газетой над углями, а мы плаваем.
Вдруг кто-то цап меня за ногу. Уцепился, а другой рукой по груди шарит.
– Ба, да то ж Борька, – хохочет Алевтина. – Ну и наглец.
– А я – Такой! – отвечает Борька, ударяя себя кулаком в татуированное пузо.
– Ты тут не скучай, – Алевтина готова на выход. – Будешь уходить, запри на два раза, – бросает начальственно.
А ведь это я должна уходить. Работаю за двоих на полставки, получаю 31 рубль. Но у меня – мама с папой. А Алевтина – сирота. Борька рубля не даст без допроса. Жмот, каких свет не видел. И свет никогда не увидит, какой он жмот! Это только она, Алевтина, на своей шкуре…
Из всех писателей она знает Олеся Гончара, земляка. Заприметила его на букву «Г» в разделе современной советской литературы – и как закричит:
– Гхлянь, то же Олесь Гхончар!
И тут меня осенило – вот где заначка. И точно – выпорхнула пятерка из Гончара, подхватила я ее на лету, и – за Алевтиной. Нагнала у станции.
Идут степенно, под ручку.
– Ты чё?
– Нашла! В Гончаре!
– Ой, и правда, – Алевтина смиряет радость, отводит меня в сторону. – Чё при нем-то? Он же отберет. Ты мне не давай сейчас, завтра.
Назавтра сообщает:
– От уж лучше бы ты и не находила! Он же меня достал. Усе нутро пропилил. Теперь мне крышка.
– Разведетесь?
Алевтина то припадет грудью к стойке, то отпрянет. Пока я по отделам книги распихиваю, она знай раскачивается. Доверишь ей – все перепутает. Под «каляканье» дело идет быстро. Привыкла за два года – то занозы вынимает булавкой, то на задах амбарные книги пишет, то раскачивается у стойки, разговаривает.
– В бабской жизни ты еще нуль смыслишь, без палочки. – И хихикает.
– Зацепила я, – объявляет в ноябре.
На ней рейтузы, не чулки капроновые.
– Дак не чулки! – краснеет Алевтина. Румянец окрашивает все лицо, оставив острый нос бледнеть над закатной равниной. – Залетела я, понимаешь?
Намечался ребенок. Дитя заначки. Алевтина медленно и почти незаметно округлялась. Перед декретом пузо выявилось огромной дыней, острое, оно торчком вздымало платье весенне-летнего сезона с отрезной талией. Молния на боку не застегивалась. Из овального выреза белело тело, словно облако в голубом ситце. Ходила она теперь медленно, внутрь носками. И все у нее ломило и болело.
Прихватив поясницу ладонями, она раскачивалась у стойки, я ставила печати на оформленные книги. Даже это ее уже не привлекало. Она, Алевтина, старый первородок. А старым первородкам тяжело носить.
Кто-то сказал ей, что в интересном положении глядеть в зеркало – дурная примета. А поскольку амбарные книги хранились под зеркалом (прежде Алевтина с удовольствием заносила сведения в графы: «Автор», «Название», «Цена», «Год выпуска»), то и это дело было брошено. В интересном положении и пыль вредна.
Поборники справедливости зудели: «Ты же за двоих пашешь, а ей на заведование надбавка, да плюс она занимается частно».
Чем же могла Алевтина заниматься в библиотеке частно? Оказывается, она являлась к восьми и учила отстающих перваков красиво писать и читать с выражением. Клиентов ей поставляли училки.
– «Му-у-ха, му-у-у-ха, Ца!-ка!-ту!-ха!» – так же ж надо, дети! – Надо подкоплять, – сказала она, – с Такого лишней пеленки не допросишься. Мымру не видела?
Мымрой Алевтина звала директрису. Ее кабинет был наискосок по коридору, метрах в тридцати от нас. Маленькая, на высоких гвоздиках, она буравила мелким шажком звонкий цемент. Ее мы узнавали издалека. Она приходила к нам культурно расслабляться. Дыша пыльным воздухом литературы, она всякий раз сообщала, что писатель Юрий Рытхэу – друг их семьи. Забывчивость директрисы – от перегрузки, кто этого не понимает, тот не понимает ничего в жизни школы. Директора в ней шизеют. Каждый день – ЧП!
Когда происшествие оказывалось действительно чрезвычайным, она приглашала меня в свой кабинет. Она доверяла мне. Я не водила дружбу с ее заклятыми врагами – учителями и школьниками, и потому могла оценить со стороны, объективно.
– Мне нужно объективное мнение, так что слушай внимательно. – Она доводила контральто до глухоты, до сипа; набирала воздуху, и, не глядя на портрет, но указывая большим пальцем через плечо и тем давая понять, что то, что она сейчас скажет, будет иметь прямое отношение к портрету, говорила: – Мерзавец из шестого «В» изгадил дневник отличницы словами на «х» и на «б».
– Может, он влюблен в отличницу?
– Не надо адвокатствовать, не для этого я тебя пригласила. Это же про него! – взводила она курок из пальцев в портрет. – Ты понимаешь серьезность положения?! Я сдала дневники всех шестых классов на экспертизу. Криминальное дело. За такие, с позволения сказать, высказывания я отвечаю партбилетом, директорством, и в конце концов – я преподаю историю с 1946 года!
– Ну чё она там, егоза-то наша? – Алевтина волновалась: а вдруг «засекли»?
Отчет Алевтина прослушала безучастно – лишь бы ее не касалось.
– Глянь, какая обезьянка! Ну как живая! Возьму своему, – Алевтина обеими руками оглаживает пузо, – пусть подивится, яка гарна обезьянка.
Теперь она была увлечена детскими книжками. Наберет стопку и листает. Стеллаж с книгами на замену примыкал к окну, и Алевтина не могла туда пробраться. Списанного «Винни-Пуха» без половины страниц она сдала в переплет. Припасенную библиотечку для будущего Такого (Алевтина втайне надеялась, что сможет записать его Гражданкиным) она «заховала» под старые журналы.
К большой перемене Алевтина подшивала свежие газеты. Специально для директрисы. Та забегала к нам из буфета. Полистать. Листая, она успевала доесть песочное кольцо, сгрести осколки орехов с газеты и всыпать себе в рот. Такая у нее работа: все – всухомятку, все – на бегу. Пульс эпохи, напротив, в те времена бился ровно, без сбоев. Наши очередные победы имели под собой прочный фундамент, как и очередные их поражения. Глядя в газеты, директриса кивала, как бы подтверждая мелкими поклонами правильность оценок. Всякая информация была вторична по отношению к оценке, что существенно облегчало труд историка.
Дочку директрисы, десятиклассницу, Алевтина прозвала Фыркалой. Стоило той появиться в библиотеке, Алевтина сбегала в уборную. Такая у нее была реакция на Фыркалу. Возвращаясь, она стонала. И успокаивалась любимой игрушкой, дыроколом.
– То ж конфетти, – ссыпала она кружочки в бумажный мешок. – На Новый год, с пьяных-то глаз, как сыпану сверху с мешка – так всех засыплю, что снегом будут запорошены. А Куркину пустой мешок на голову надену, пусть-ка в другой раз попробует уборную заделать. А если цветную нащелкать, выйде