Бар Шай начал повествование. О предшественниках Чайковского, о Глинке, в общем, все очень интересно, популярно и, как говорят, «им пильпель» (с перцем). Пильпелем особо была присыпана личная жизнь композитора, которому Бар Шай чисто по-человечески сочувствовал, однако, не будь Чайковский гомиком, что в его времена было «меод каше вэ-йотэр мэсукан» (очень тяжело и еще более опасно), не родилась бы Четвертая симфония. Доктор послал Чайковского, пребывавшего в депрессии, в Италию, и там он написал эту симфонию и оперу «Евгений Онегин».
Неподвижность лектора имела причину – его разбил инсульт, и единственное, что осталось в сохранности, это память и интеллект. Шломо сказал (провожая меня после лекции до угла), что Бар Шай выиграл международный конкурс знатоков музыки, что он помнит наизусть все имена Сибелиуса, кроме первого, Ян, и знает все те части и мелкие частички мелодий, которые Хачатурян покрал у Малера.
Прибывающие с запозданием гости не мешали докладчику. Мешал гул вертолетов. Бар Шай велел закрыть окна. Закрыли. Дамы принялись обмахиваться проспектами с концертов Чайковского (у Бар Шая была огромная коллекция всего, что связано с музыкальными событиями), но гул вертолетов отвлекал и при закрытых окнах.
Сделали перерыв. С пирогами и кофе. Я так и не поняла, есть ли у Бар Шая жена и есть ли деньги у директора киноцентра. Так почему бы не спросить прямо? Возраст у Шломо пенсионный, беседует со стариками о шахматах, ни слова о кино. Какие деньги! – воскликнул Шломо. – Все на оборону, я директор без средств. Но мы попытаемся выйти на тех, у кого они есть. То есть снова к Шварценеггеру и Барбаре Стрейзанд?
Вторая часть программы состояла из прослушивания симфонии. Вылавливались мотивы и темы, партии отдельных инструментов.
Прибавляя громкость по просьбе глуховатых гостей, Бар Шай не рассчитал, и «система» ухнула взрывом. Хорошо, что не ХАМАС, – сказал старичок в кипе, сидевший рядом со мной.
Симан ло тов (дурной знак), – вставила дама в черном, воспользовавшись паузой.
Бар Шай не отвлекался. Вальс аллегро. Трагизм первой части, где, как вы слышали, были отмечены главные темы душевного беспокойства…
Все как по команде повернули головы – за окном снова грохнуло.
Вследствие инсульта движения Бар Шая были заторможенными, в нем двигался лишь ум, отвлеченный от всяких побочных движений. И посему он продолжил:
– Вы услышите сейчас, – мы находимся в финале последней части, – как гений Чайковского разрешает симфонию. Слышите, вступают тромбоны, возвращая нас к изначальному мотиву, но в иной тональности, из тьмы сомнений к свету прозрения…
Раздались аплодисменты, – мы слушали не студийную запись, а живую, из венской консерватории. С нашей стороны последовали хлипкие хлопки.
Бар Шай объявил тему следующей встречи – «Героическая» Бетховена.
Вертолеты перестали кружить над городом.
Мы с Шломо шли по безлюдной улице, осталось отдать ему каталог и напомнить про Бедю. Что он живет, вдыхая кислород из трубочки, курит наргилу, так он сказал, – и я хочу успеть с фильмом, пока Бедя жив…
Шломо же восхвалял Бар Шая, его феноменальную музыкальную память, – тело разбито параличом, а ум и душа бодрствуют. Он живет лекциями. Готовится к ним. Из месяца в месяц.
– А кто все эти люди?
– Родственники, в основном. Да, – согласился сам с собой Шломо, припоминая присутствующих. – И несколько бывших сослуживцев, они всегда приходят.
– Музыканты?
– Нет, бухгалтеры. Бар Шай был главным бухгалтером химкомбината.
– Химкомбината?
– Да. А кем был твой художник? Кем здесь все были!?– Мой художник работал маляром, продавцом…
– Ну-у… – развел руками Шломо, – так чего удивляться!
Мы распрощались на углу. Ему вниз, по улице, носящей имя Сельмы Лагерлеф, мне вверх по улице Шауля Черниховского.
Сельма уводила Шломо во тьму, Шауль вел меня к свету.
– Чашечка кофе за мной! – раздался Шломин голос с лестницы.
Вдалеке грохнуло. Увы, это не было результатом неполадок «системы» Бар Шая. Минометный обстрел.
Я влетела домой и включила телевизор. По первой программе Перайа играл Моцарта, значит все нормально. При терактах все израильские каналы переходят на прямой эфир. Позвонила подруге из Гило. «Что там у вас делается?» – «Стреляют по-черному… Ой, у нас собачка умерла…» – сказала она и расплакалась.
Ночной Иерусалим. Мерцающая чаша огней простреливается через долину, но из нашего окна этого не видно – мы по другую сторону холма.
Звонит Амина, моя приятельница, палестинская журналистка. Она училась в Москве и прекрасно говорит по-русски.
– Как ты там, Леночка?! – голос у Амины бархатный, а звонит она из Бейт-Джаллы, откуда стреляют.
Рассказываю ей о том, как в поисках денег на фильм о старом художнике попала на лекцию старого бухгалтера, к тому же парализованного, к тому же про Чайковского, к тому же на иврите… Амина хохочет. Хохот вперемешку с выстрелами.
– Подожди, я закрою окно. Теперь лучше слышно? Знаешь, Леночка, не могу уснуть… Всю ночь смотрю на часы.
– Не смотри. Ты этим только замедляешь время. Бедя тоже считает минуты, до рассвета.
– Это тот, про кого ты хочешь сделать фильм?
– Да.– Ну ладно, попробую заснуть, – говорит Амина.
– Не выйдет, звони, я не сплю.
– А ты-то почему не спишь?
– Пишу сценарий… И ты пиши чего-нибудь… дневник, например…
– Представь, два наших дневника рядом. Арабский и русский. Твой муж переведет их на английский. Хорошо будет, Леночка! В трудные времена важно иметь увлекательное дело.
Мы распрощались, и я уткнулась в сценарий.
«Я после потопа». Не звучит. А на иврите звучало – «ани ахарей мабуль». Русское название можно будет придумать потом, если понадобится. Если мы получим хоть какие-то деньги на монтаж. Если… Все у нас если.
Сценарий полнометражного документального фильма.
1994 год. Израиль. Тесный кибуцный архив. На узком столе рисунки. Камера направлена на акварель – на ней изображен человек в яркой чалме и шароварах. Старушка, заведующая архивом, листает амбарную книгу.
Старушка: Это рисунок Лео Майера. Он родился в 1900 году, депортирован из Праги в Терезин, погиб в Освенциме.
Она раздвигает железную «стену», достает из папки транспортную карточку Майера.
1995 год. Осень. Стокгольм. Огромное здание культурного центра. Выставочный зал. Деревянные ящики – «бараки» – подвешены с потолка на кронштейнах. В «бараках» прорезаны окна, в каждом окне по рисунку.
Знакомая нам акварель – человек в яркой чалме и шароварах. Против него, на стене, – черная карточка из архива.
Застекленное кафе. В окне – центральная площадь Стокгольма.
Женщина в униформе отводит меня в сторону, говорит: «Кто-то приехал из Лунда и требует немедленной встречи с вами».
Мы спускаемся в лифте на первый этаж. Лифт открывается. Пожилой человек обнимает меня. На его глазах слезы.
Это Лео Крамар.
Он приехал на выставку, поскольку его дочь обнаружила на ней терезинский рисунок его отца Лео Майера. Лео Крамар достает из портфеля увесистую папку. Он собрал все, что мог. Он предупрежден о конференции, так что он не смеет задерживать, с моего позволения он пойдет на выставку и будет ждать меня до тех пор, пока я не освобожусь.
Конференц-зал. Народ рассаживается. Как выступающая я должна быть в президиуме. А там страницами не пошуршишь.
В перерыве я нахожу Лео Майера на выставке. Он стоит перед рисунком своего отца. На нем изображен мужчина в яркой чалме и шароварах.
– А теперь посмотрите сюда, – Лео показывает мне фотографию, – таким был мой отец. Одно лицо. Это автопортрет, а не набросок к театральному костюму. Мой отец был мистификатором по природе, концлагерь природу не отменяет.
Я до последнего дня переправлял ему сигареты. Отец писал замечательные письма. Присылал списки книг, которые, по его мнению, необходимо прочесть подростку, он писал мне по-английски, благодаря ему я стал учить язык.
Лео Крамар достает вторую фотографию. На ней импозантный художник в шляпе перед мольбертом.
Это – брат моего отца, Бедя Майер, тоже художник. Сгинул в 1939 году. Так и не удалось его разыскать. Сегодня ему было бы девяносто лет.
Но ведь живут и после девяноста!
1996, февраль. Справка из Бейт-Терезина. «Перец Бедя Майер, 1906 г. р. проживает в Герцлии, по адресу Анна Франк, 2».
1996, апрель. Комната Беди и Ханы Майеров в доме престарелых. За маленьким столом сидят хозяева, Лео Крамар с женой и мы с мужем.
Лицо Беди крупным планом. В глубоких морщинах, как в растрескавшейся земле, два озерца – два голубых глаза, в них искрится счастье. Огромный нос хребтом разделяет худое бугристое лицо. В профиль Бедя похож на кондора. В левом ухе с вытянутой мочкой – слуховой аппарат. Этим ухом Бедя слышит. Хана, пожилая статная красавица, ставит на стол пироги.
Бедя: Лео, я тебя по ушам узнал! Ты и в детстве был лопоухим…
Но как снять то, что уже произошло? В начале фильма пойдет голос за кадром, а потом вступит сам Бедя. У нас отснято множество бесценного материала: Бедя за мольбертом, Бедя играет в бридж, Бедя рассказывает…
Родился я, как тебе известно, в 1906 году, в Ходонине. Историческое место, родина Томаша Масарика, президента Чехословакии. Навещая родные края, он первым делом останавливался у нашего трактира. Весь город сбегался. Не столько из-за Масарика, сколько из-за его машины. В ту пору машина была дивом.
Я на шесть лет младше брата Лео. Тот здорово рисовал. Помню, он написал маслом какое-то дерево, вставил его в красивую раму, и картину взяли на выставку. Отличная копия природы! Я до второго класса рисовал скверно. «Взял бы рисунок у брата, получил бы грамоту», – жалел меня учитель. Остальные-то отметки у меня были хорошие. В четвертом меня прорвало. Профессор Ливора посмотрел на мои рисунки и говорит: «Этот жиденок творит чудеса!». Школа у нас была большая, на семьсот учеников. Мы с Лео были единственными евреями среди семисот протестантов, лютеран и католиков. В 16-м году, до переворота, нашей страной руководил Франц-Иосиф, и из уважения к его сединам нас, евреев, отдавали в немецкоязычные школы.