Вечный слушатель — страница 27 из 45

(1917–1965)

Памятный листок

Годы

как паутина,

годы. Паучье время.

Цыгане брели с лошадьми

по глинистым тропам. Старый цыган

шел с кнутом; цыганки

останавливались у калиток,

гадали, держа в ладонях

полные пригоршни счастья.

Потом они исчезли.

За ними пришли душегубы

с каменным взглядом. Как-то раз

старуха, выйдя из тесной каморки,

удивилась, куда пропали цыгане.

Слушай, как дождь шумит

над косогором: идут

те, кто невидимы больше,

по глинистой древней тропе,

залитой мутной

водой. Ветер в кронах чужбины

колышет пряди

черных волос.

Томская дорога

Как ни кричи,

не прорываться сквозь ветер,

бьющий по канатам арфы —

жилам звериным, на сучья

березы накрученным.

Холмистые цепи,

слышу арфу за насыпью,

однако не вижу дороги.

Елизавета

сказала когда-то:

Вдоль Томской дороги

крестьяне ставят на окна

квас и хлеб к ночи,

чужестранец проходит,

мимо шагает, никто

не назовет его «узником»,

а только «несчастным»,

у него была сотня имен,

каждый мог его окликнуть.

Дорога, говорила Елизавета,

тянулась, как летнее небо

в пене цветенья,

огромные деревья подпирали небо,

но выпал снег,

пришла Елизавета

годы спустя,

братья стояли на берегу,

вышел внук на дорогу,

удочку бросил в траву.

Юная Марфа

В травах забытья, в змеиных гнездах

застывает желтая жара,

прочь ступает зыбкая, как воздух,

Марфа, истомленная сестра.

Тайну до сих пор скрывая в лоне,

память о ночах хранит она,

старину поет. На небосклоне,

на земле заткала все луна.

В полном мраке, над заросшей кручей

падает на камни узких троп.

О, когда ты в лес придешь дремучий

разыскать, рыдая, Марфы гроб?

Дом

1

Скользит над кровлей свет

за черной птицей вслед.

Стирает ветвь бузины

черты руки со стены.

Шпорник на клумбе к саду

не слышит, как я иду.

Дождь пишет, кровлю тревожа:

мне здесь приготовлено ложе.

2

У стены беседу

тени ведут:

как оденемся мы

сегодня.

В волосы воткнем дрожащий

цветок; над глазами

приклеим усик зеленый;

трилистник на груди.

Тени, ступайте вперед.

Ведь свет вначале

шагает так робко,

укажите ему дорогу.

По склону вниз,

при крике петуха,

над крышами зарю зовущем,

к речам звериным,

скачками по песку двора.

Тени, уйдите от двери.

Тени, уйдите от окон.

Выступите под крышей,

дрожащие усиков тени,

тени лоз виноградных,

тени, скажите:

тебе здесь суждено остаться.

Озеро Ильмень

Тут все — иное. Самообманами

прельстилось сердце, стало заботиться

о мнимостях — взалкало много,

но лишь себя наконец узрело.

Вот постепенно вечер кончается,

расплывчат контур низкого берега,

до самых облаков пространство

чистым становится, разрастаясь.

Огни рыбачьей лодки далекие

видны, а парус прочь удаляется,

и птицы прядают в полете,

влаги озерной касаясь быстро.

Потом луна всплывает, как колокол,

звонить к вечерне — но колоколенка

молчит во мраке: ибо церковь

изорвана — птицам гнездиться негде.

Ночь ниспадает, волны о волны бьют,

шепчась в камнях прибрежных. Порою здесь

твое привет расслышит сердце:

он — ледяной от дыханья далей.

Новгород в 1941 году: Монастырская церковь

Зачем идешь ты этою лестницей,

где каждый шаг тем глуше под сводами,

чем выше ты по ней восходишь, —

ты замедляешь стопы в смятенье.

Что ни стена — то лики старинные,

их взор суровый просто ли выдержать?

Нет, сотни взоров! Так беги же

или смотри на одни ступени.

И вот, пройдя сквозь сумерки вязкие,

где стены, мнится, сомкнуты наглухо,

ты взгляд подымешь — и увидишь:

лучик спасительный бьет сквозь купол.

Кремль

Несокрушимый холм над рекой взнесен,

несущей воды тяжкие в озеро, —

а так безжалостно блистает

злато крестов, куполов и кровель.

Не зрит слепой, как тени надвинулись,

колокола глухому неслышимы,

он и молитвам внять не может,

что уносились веками в дали.

Но все затихло. Голосом бронзовым

звучит угроза из-за реки порой

да ночью видится сиянье

горних лампад, что людьми забыты.

Вечер

Прошу вас нынче, строфы Алкеевы,

подать мне меру — ибо уста мои

речей взыскуют, — близок вечер,

требуя слов беспредельно ясных.

Но где найти их? День завершается,

клоня чело в потемки багровые;

здесь — грань для взора. Полыханье

огненных стен, что встают в закате.

Где сердце ныне? Где обрести уста?

Смогу ль услышать песню ответную?

Лиши купола огнем объяты,

словно молитвы, кресты пылают.

Новгород в 1943 году: Память

Высо́ко стал над озером Новгород.

Я знаю все, и сердце сжимается;

И все же здесь, среди развалин,

Мир и спокойствие затаились.

Всему есть имя! В доме разрушенном

Во сне приходят воспоминания —

Они, как чайки над рекою,

Крики бросают в ничто, на ветер.

Еще на башнях тяжкие купола

Венчают город, песня возносится

Среди руин, и только небо

Все собирает в единый образ.

Монастырская церковь

О Троица! Взыскуют троичности

абсиды три. В четверосогласии

апостольски восходят главы,

чтобы увенчаться крестом срединным.

Столпа четыре высятся, будто им

всю тяжесть мира должно поддерживать, —

их не соединяют дуги,

но средокрестье меж ними зримо.

Провалы окон, двери — в зияниях,

нет крыши; клонится колоколенка;

стоит, одним дождем омытый,

древний сосуд благодати Божьей.

Вечер

Подобен берег лестнице взорванной;

развалин груды к влаге спускаются,

пылая белым, красным. Башня.

Зелень разбитой церковной кровли.

Кустарник буйный — как предсказание

своей же смерти. Вот и седой поток

вступает в озеро, как море, —

столь же зовущее взор скитальца.

Туда, где взгляд не скован границами,

где ночь молчит — и в день превращается,

где сердцу место есть. Лишь месяц

мерзнет серпом над равниной хладной.

На реке Великой

Вдали паромщик виден расплывчато,

голубоватой далью оправленный —

как бы в театре. Цвет медовый

под облаками течет по краю.

Так нежен пламень под синевой небес.

Все вдаль уходит, ветками тальника

надежно скрыто. Лишь во мраке

черпает ведрами воду кто-то.

И сквозь листву подлеска вздымается

луны огромный шар, ярко-огненный,

пугливый. На ветру усталом

резко и долго кричат вороны.

Время ожидания

Тишина

объемлет красоту

в движениях бедер Дианы;

в горной Грузии; в острие плавника

плеснувшей акулы; в луне над Владимиром,

над обрывами берега Клязьмы;

в пастушке, пришедшей к колодцу;

в веренице летящих цапель.

Скоро ль придешь ты, чтобы мог я сказать:

это было; или — будь по-другому —

зажатым в зубах все равно

принесешь ты ответ:

как вошла тишина

в наше молчанье,

когда мы надолго заснули

друг у друга во сне.

Лесной бог

Щербатая пасть,

ветвистые лапы, глаза

обросли камышом, дрожит

голова над горбатой спиной —

через папоротники сюда

топает он, обдирает березы,

сминает

ветви ольшаника,

над вороньими гнездами

будит он ветер.

Но, не зная покоя, люди за ним

бредут — он убивает их внезапно,

в минуты, когда они счастливы.

Чу! В тумане шатается он,

пьяный мякотью ягод. Ласточка,

на его крик

прилети, моя птица печали.

Старая песня

Далек мой шумящий сон

ночной, мой снег. Пробужденье —

словно крик! Твое эхо — зов голубиный.

Вот пришел я: дверь

под висячей

кровлей, плетень на песке.

Давным-давно на зеленом острове

побывал я на севере, где в изголовье моем

были волшебники — Диармуд и еще другие —

с красными лицами. Я говорю

о том, о чем умолчал.

Там на берегу

обрывается полет ласточек.

Лишь серебряные флюгера

кричат сквозь ветер.

Двойная флейта

В краю пастушьем флейты послышались,

с потоком ветра в полдень воспрянули

два голоса-взаимоборца,

в зыбком сиянье взлетевших. Первый

стремится мимо веток шиповника,

другой — прыжками следом проносится

но склонам, по заросшем скалам,

вздыбленным, свергнутым, округленным.

Тревожишь, Марсий, реку фригийскую,

пока ночная рыба заплещется:

в глубинах зашумит, застонет

там, в тростнике, где зверье уснуло.

Крещение Перуна(Киев, 988 год)

Деревянного злобного бога,

который летает вместе с грозой,

коварный серебряный лик, —

так Владимир сказал, —

сбросьте с шторм, сбросьте в Днепр,

пусть привяжут к хвосту кобылы его,

пусть волочат его по песку, —

так Владимир сказал.

Тогда пришли с железными шестами

мужи, двенадцать Владимировых мужей,

били его, и он не возопил,

так бросили они его в реку.

Огненный бог, плыви.

Он плывет.

С гневом кидает он перед тем

свой жезл на деревянный

мост. В испуге стоят пришлецы,

монахи длинноволосые,

Владимир стоит на мосту, он видит:

дети бегут, бежит голытьба

к берегу.

Восстань из воды, кричат они,

громовержец, выдь на свой брег,

люди кричат,

оседлай свою землю, как лошадь.

По стремнинам порогов летит

к узкому брегу Перун.

Там, где река рождается вширь,

где холмы выступают из леса,

в зарослях диких,

падает ветер,

на песчаную отмель несет он плачущий

серебряный лик.

Там

остался он, огненный.

За днепровскими порогами

в сумерках

поднялся громовержец,

именем новым, Илья,

наслал грозу, молния

поразила идола, жезл разбила:

растоптал громовержец новый

Перунов костер.

Вечно длится теперь на мосту

борьба. Голытьба

слышит порой деревянного идола.

Бейтесь, речет он,

бейтесь, дети мои,

я не вернусь.

Жертвенный камень

Я слышу струи, шумно бегущие

в страну теней, но в отблесках пламени

они дрожат. Над берегами —

неба червленое оперенье.

Лети же с ветром встречным, о ястреб мой,

взмахни крылами, взвейся над капищем —

в тени совиной дремлет черный

камень в неверном дыму болота.

Обвит покровом чуждым ползучих трав,

к земле припавших, — зоркая птица, глаз

твой видит черный камень — старца,

вставшего гордо над водопадом.

Он числит сумрак, но не столетия,

но не снега, не луны, не сполохи,

он скажет ястребу: останься,

лебедю скажет: лети, мой белый.

Хайнц Пионтек