Вечный слушатель — страница 29 из 45

Райнер Мария Рильке(1875–1926)

Благовещение(Слова ангела)

Ты к Господу не ближе нас,

Он ото всех далек.

Но лишь тебя в чудесный час

благословляет Бог:

ведь так ни у одной из жен

не светятся персты.

Я — день, я — влагой напоен,

но древо только ты.

Я утомлен, путь долог мой,

прости, не я сказал,

что Тот, кто в ризе золотой,

как солнце, восседал,

послал тебе, мечтающей,

виденье с высоты:

смотри: я — возвещавший,

но древо только ты.

Развернуты мои крыла

над кровлею жилья:

так одинока не была

ты никогда — ведь я

чуть виден в комнате твоей,

мои слова просты:

я — дуновенье меж ветвей,

но древо только ты.

Все ангелы в волнении

летят по небесам;

великое смятение

и ликованье там.

Быть может, скорбь средь суеты

в судьбу твою войдет, —

для этого созрела ты,

и ты несешь свой плод.

Ты вход, великий и святой,

твой день определен.

Мой голос, будто шум лесной,

в тебе исчез, окончив твой

тысяча первый сон.

Иду. Так упоителен

напев твоей мечты.

Бог ждет; Он ослепителен…

Но древо только ты.

Три волхва(Легенда)

В краю, где ветер и песок,

Господь явился нам;

так жатвы наступает срок

налившимся хлебам, —

и чудо было: там

велел идти в дорогу Бог

звезде и трем волхвам.

И с трех сторон в пути сойдясь,

на небо посмотрев,

так с трех сторон пошли, смирясь,

и справа князь, и слева князь

в далекий тихий хлев.

Но что с дарами их влекло

в убогий Вифлеем?

Сияло всадника чело,

и было бархатным седло,

и драгоценным — шлем.

Был правый, словно фараон,

богат, и левый был

озолочен, осеребрен, —

и блеск, и звон

со всех сторон, —

и возжигал куренья он

в сосуде, что под небосклон

душистый дым струил.

С улыбкой вещая звезда

вела вперед князей

и, над Марией встав, тогда

сказала тайно ей:

Смотри, вот всадники пришли,

которых я вела, —

цари языческой земли —

их ноша тяжела, —

из тьмы дары они несли,

но ты не бойся зла.

У них двенадцать дочерей

и только сына нет, —

одна молитва у царей:

для тронов их, для их очей

твой Сын — надежды свет.

Но верь и жди других дорог,

твой Сын в язычниках княжить

не будет, знает Бог.

Запомни, путь далек.

Цари пришли тебе служить,

меж тем их царства, может быть,

лежат у чьих-то ног.

От бычьих морд идет тепло,

и царь в хлеву согрет,

но власти время истекло,

и крова больше нет.

Улыбкой кроткой озари

заблудших пришлецов,

пусть взглянут на дитя цари,

сними с него покров.

Смотри, у входа грудами

лежат, ясней слезы,

рубины с изумрудами

и капли бирюзы.

Цари

I

То были дни, когда в огне и дыме

сходились горы; водами живыми

река гремела, в берега бия, —

два странника призвали Божье имя,

и, хворость одолевши, перед ними

встал богатырь из Мурома, Илья.

Состарились родители, дотоле

от пней и камня расчищая луг, —

но взрослый сын воспрянул, вышел в поле

и в борозду вогнал тяжелый плуг.

Он вырывал деревья, что грознее

бойцов стояли твердо сотни лет,

и тяжесть поднимал, смеясь над нею,

и корни извивались, точно змеи,

впервые видящие свет.

Испив росы, отцовская кобыла

по-богатырски сделалась крепка

и звонким ржаньем словно говорила,

что радуется мощи седока, —

постигли оба: сказочная сила

зовет их, и дорога нелегка.

И скачут… может быть, тысячелетье.

Кто время сосчитать хоть раз сумел —

(а сколько лет он сиднем просидел?),

где колдовство — не различить на свете.

Природой меры миру не дано,

тысячелетьям нет числа…

Пойдут вперед те, кто дремал давно

в краю, где сумерки и мгла.

II

Еще повсюду стерегли драконы

волшебные леса, дыша огнем,

но дети подрастали день за днем,

но шли, благословившись у иконы,

мужи на битву с хищных Соловьем —

Разбойником, как волчья стая, злобным,

который свил на девяти дубах

гнездо, и воплем жутким и утробным

и светопреставлению подобным

ночь напролет в округе сеял страх;

весенний мрак, неведомое чудо —

немыслимей, ужаснее всего;

ничто не угрожает ниоткуда,

но все вокруг — обман и колдовство, —

так шли мужи, пути не разбирая,

всем телом содрогаясь меж теней,

за шагом шаг в глухую тьму ступая

и, словно челн, захлебываясь в ней.

И лишь сильнейшие остались живы,

встречая дикий свист, без перерыва

из этой глотки, как из-под земли,

несущийся, но все же шли и шли

они в леса, взрослея понемногу,

одолевая робость и тревогу, —

и так со многим справиться смогли

их руки крепкие. И дни настали,

когда они, бесстрашные, вставали

и стены возводили в твердой вере.

И, наконец, из чащи вышли звери,

покинув ненавистные берлоги,

и двинулись, куда вели дороги,

устало рыская от двери к двери, —

пристыжены, бессильны и убоги, —

чтоб тихо лечь собратьям старшим в ноги.

III

Его слуги кормились ночью и днем

мешаниной невнятных слухов, —

слухи были о нем, и только о нем.

Перед ним холопы валились ничком.

Женщины, кидая тревожные взгляды,

сговаривались в покоях своих,

а он в потемках подслушивал их,

и служанки шептали ему про яды.

Ни ларя у стены, ни лавки, ни скрыни,

и убийцы, прячась в монашьей личине,

справляли кровавое торжество.

И ничто не защищало его,

кроме взгляда, кроме шагов украдкой

в тишине по лестнице шаткой,

кроме гладкой стали жезла.

Ничего, кроме рясы, что плечи жгла,

(и озноб сквозь нее, словно когтями,

исходя от сводов, впивался в монаха),

ничего, что было бы призвано им,

ничего, кроме страха днями, ночами,

ничего, кроме все охватившего страха,

что гнал его вдоль этих гонимых,

вдоль этих темных и недвижимых

и, быть может, виновных лиц.

Любого, кто мешкал рухнуть ниц,

он убийцей считал, и, озлоблен и мрачен,

рвал одежды на нем своею рукой,

а затем, у окна забывшись, с тоской

думал: Кто и зачем это нынче схвачен?

Кто я такой? Кто он такой?

IV

Вот час, когда в тщеславном ослепленьи

держава смотрит в зеркала свои.

Последний отпрыск царственной семьи,

монарх безвольный, грезит в забытьи,

ждет почестей на троне; и в смятеньи

откинувшись и уронивши длани

дрожащие на пурпурные ткани,

один в неверном бытии.

Вокруг него склоняются бояре,

одетые в сверкающие латы, —

царь словно обречен жестокой каре

князей, что нетерпением объяты.

Подобострастия полны палаты.

Все помнят о почившем государе,

который часто, буйствуя в угаре

безумия, их бил о камни лбом.

И думы думают они о том,

что старый государь, садясь на трон,

плотней поблекший бархат подминал.

Был мрачной мерой власти он,

и из бояр никто не замечал,

что алые подушки закрывал

наряд тяжелый, золотом горя.

И думают, что мантия царя

померкнет на преемнике больном.

Хотя пылают факелы, но даже

жемчужины не светятся огнем,

что в семь рядов на шее, словно стража;

и оторочка из рубинов та же —

светилась, как вино, — теперь, на нем

черна, как сажа…

Память их не спит.

Они тесней толпятся возле трона,

но все бледнее царская корона

безвольного монарха, — свысока

на них глядит он грустно и смущенно;

все ближе, раболепнее поклоны,

и мнится — в зале слышен звон клинка.

V

Не сгинет от меча и от коварства

монарх, тоской нездешней охранен,

он принимает торжество и царство,

и за него душой болеет он.

К окну в Кремле подходит царь безвольный,

и видит город — белый и престольный —

в тот час, когда ушла ночная мгла,

и в первый день весны звонят по гулким,

березою пропахшим переулкам

к заутрене колокола.

Колокола, чья песня так прекрасна, —

вот первые цари его державы,

его отцы, что с дней татар со славой —

из гнева, кротости, борьбы, забавы,

легенд и крови возникали властно.

Он чувствует их царственное право

его душой овладевать порой,

таинственно входить в его глубины, —

тишайшего на царстве властелина,

всегда, теперь и прежде, на вершины

благочестивой звать мечтой.

И царь благодарит их всей душой

за то, что к жизни щедрым и огромным

порывом, жаждой одарен.

Перед богатством предков силен он,

их житие таинственным и темным

мерещится на фреске золотой.

Как серебро, вплетаясь в ткань парчи —

в делах минувших сам себе он мнится,

что было свершено — опять свершится,

в его державе тихой повторится,

в которой меркнут яркие лучи.

VI

Сапфиры в темном серебре оправы

чуть светятся девичьими очами;

и лозы свились гибкими ветвями,

как звери в брачный час среди дубравы;

и жемчуг держит стражу величаво,

в узорах дивных сберегая пламя,

рожденное и скрытое тенями.

Венец, покров и серебро страны —

они в движение вовлечены,

как зерна на ветру, как ключ в долине, —

все светится в мерцаньи со стены.

Темнеют три овала посредине:

лик Матери, и с двух сторон узки,

как две миндалины, в уставном чине

над серебром воздеты две руки.

И темные ладони в тишине

пророчат царство в образе старинном,

что зреет до поры плодом невинным

и наводнится ручейком единым,

единосущным, вечно светлым Сыном

в невиданной голубизне.

Так говорил ладоней взлет,

но лик ее — уже открытый вход,

в тепло вечерних сумерек ведущий.

И свет улыбки, на устах живущей,

в неверной мгле блуждая, угасал.

В земном поклоне царь сказал тогда:

Неужто ты не слышишь крик, идущий

из глубины сердец, и страх гнетущий, —

мы ждем твоей любви; скажи, куда

ушел зовущий лик; куда зовущий?

С великими святыми ты всегда.

В своей одежде жесткой царь продрог,

он в одиночестве познать не мог,

как близок он ее благословенью

и как ото всего вокруг далек.

Безвольный царь раздумием объят,

и пряди редкие волос висят,

скрывая в прошлое ушедший взгляд,

и лик царя, как тот, в златом овале,

ушел в широкий золотой наряд.

(Чтоб встретить Богоматери явленье).

Две ризы золотых мерцали в зале

в прояснялись в отблесках лампад.

Карл XII шведский терпит поражение на Украйне

Короли минувших династий —

суть горы над морем пристрастий,

людских надежд и несчастий.

Недоступны для бурь, для ненастий,

грядут, под бременем власти

ни на миг не сгибая плеча.

От одетых во злато пястей

никому не отъять меча.

* * *

Юный король, родную страну

покинув, дошел до Украйны.

Глубоко ненавидел он и весну,

и женского сердца тайны.

На скакуне суровом он

был, как булат, суров,

к стопам ни девушек, ни жен

он не швырял даров.

Ни об одной не видел грез —

лишь, если гневен был всерьез

и злобою несыт —

то рвал с девических волос

очелья маргарит.

Ему бывало по нутру

еще иначе гнать хандру:

возьмет девица на миру

кольцо взамен кольца, —

вступает и король в игру:

стравить борзым юнца.

Он грозно шел издалека,

презревши север свой,

чтоб гасли скука и тоска

в пучине боевой,

он твердо меч держал — пока

не высохла его рука:

не в силах удержать клинка,

войны не доиграв,

жестоко уязвлен судьбой,

но все же, созерцая бой,

он мог потешить нрав:

смотрел с коня поверх голов,

впивая каждый миг —

со всех концов, из всех углов,

звучал металл булатных слов,

и возникал колоколов

серебряный язык.

Знамена с яростью борьбы

рвал ветер в этот час,

как тигр, вставая на дыбы,

когда в атаку вел трубы

победоносный глас.

Но, споря с ветром и трубой,

взрывался барабанный бой:

был четок шаг пажа —

не отвлекаемый стрельбой,

он сердце нес перед собой,

до гибели служа.

Здесь магм земных густел замес,

вставали горы до небес,

эпохе вопреки, —

противнику наперерез,

с оружием наперевес,

колеблясь, как вечерний лес,

ломились в бой полки.

Все было в дым обличено,

и не по времени темно

бывало иногда —

но падало еще одно

огнем объятое бревно,

взрастал пожар горой,

вставал чужих мундиров строй —

войска неведомых губерний;

сталь в хохоте рвалась порой,

и правил битвою вечерней

одетый в серебро герой.

Полощут радостные стяги,

и в битву выплеснут сполна

избыток власти и отваги,

и чертят вдалеке зигзаги

над зданиями пламена…

И ночь была. И битва вскоре

утихла. Так, когда пришел

отлива час, выносит море

тела, и каждый труп тяжел.

Сурово серый конь ступал

(не зря в сраженьи он не пал),

тропу средь мертвецов нащупав,

и перешел на черный луг,

и всадник видел, что вокруг

блестит роса в одеждах трупов,

еще недавно — верных слуг.

В кирасах кровь стоит до края,

измяты шлемы и мечи,

и кто-то машет, умирая,

кровавым лоскутом парчи…

И он был слеп.

В самообмане

скакал вперед, навстречу брани,

с лицом, пылающим в тумане,

с глазами, полными любви…

Фрагменты потерянных дней

Как птицы, позабывшие полет,

давно отяжелевшие в бессилье,

которым стали бесполезны крылья,

и выпито из них земною пылью

все светлое, чем дарит небосвод;

они хотят, почти как листопад,

к земле приникнуть, —

как ростки, едва

взошедшие, в болезнетворной дреме

и мягко и безжизненно лежат,

перегнивая в рыхлом черноземе, —

как дети в темноте, — как мутный взгляд

покойника, — как радостные руки,

бокал поднявшие, дрожат от муки

и прошлое далекое зовут, —

как крики тонущего, что замрут

под гул колоколов в ночном тумане, —

как сохнущие в комнатах герани, —

как улицы, погрязшие в обмане, —

как локон, заслонивший изумруд, —

как солнечный апрель,

когда, толпясь у окон лазарета,

больные смотрят на потоки света,

которыми уже с утра одеты

все улицы, что им в окно видны;

больные видят только блеск весны,

смех юности, гонящий тени прочь,

не постигая, что уже всю ночь

жестокий шторм завесы в небе рвет,

жестокий шторм с морей, одетых в лед,

жестокий шторм шумит над городком,

легко на воздух поднимая

весь бренный груз земли,

что гнев и ярость за окном, вдали,

что там, вдали, могучим кулаком

была бы сметена толпа больная,

чья вера в солнце лишена сомнений

… Как ночи долгие в листве осенней,

летящей по земле холодным дымом

так далеко, что здесь ни с кем любимым

для слез уже не отыскать приюта, —

как девушки нагой шаги по кручам, —

как выпивший вина в лесу дремучем, —

как слов пустых бессмысленная смута,

которая упрямо входит в уши,

и глубже, в мозг, пронизывая душу,

овладевая телом, мысли скомкав, —

как старики, проклявшие потомков

пред самой смертью, так что целый род

от муки роковой не ускользнет,

как роза, взросшая в теплице,

под свод, к отдушине в стекле стремится

и, вырвавшись на волю из темницы,

под рыхлым снегом гибель обретет, —

как шар земной, под гнетом мертвых тел

остановившись, начинает стынуть, —

как человек, пошедший под расстрел,

в могиле корни силится раздвинуть, —

как погибают маки полевые

лишь потому, что прикоснутся вдруг

их корни к древней бирюзе браслета

внизу, в могиле, — и среда расцвета

со смертью встретится впервые

луг…

И часто дни бывали таковы.

Как будто некто слепок головы

моей пронзал стальной иглой зловеще.

Я чувствовал азарт его жестокий,

как будто на меня лились потоки

дождя, в котором искажались вещи.

Зимние стансы

Теперь обречены мы дни за днями

спасаться от мороза в тесной шкуре,

всегда настороже, чтобы над нами

не взяли верх разгневанные бури.

В ночи мерцает лампы кроткой пламя,

и веришь свету ты, глаза прищуря.

Утешься: там, под снеговым покровом

уже растет стремленье к чувствам новым.

Ты насладился ли минувшим летом

цветеньем роз? Припомни блеск былого:

часы отдохновенья пред рассветом,

шаги среди молчания лесного.

Уйди в себя, зови веселье снова,

встряхнись — источник радости лишь в этом.

И ты поймешь: веселье не пропало.

Будь радостен, и все начни сначала.

Припомни крыльев голубя сверканье,

круженье в облаках, тревожный клин, —

все мимолетное, — благоуханье

цветка, предчувствие в закатный миг.

Божественным увидит мирозданье

тот, кто в творенье божества возник.

Кто внутренне сумел постичь природу,

тот отдал ей сполна свою свободу.

Тот отдал ей себя всего без меры

и без надежды ощутить иное.

Тот отдал ей себя всего без меры,

без мысли, что утратил остальное.

Тот отдал ей себя всего без меры,

и в вихре чувств, не мысля о покое,

он поражен, что сердце охватила

трепещущая, радостная сила.

* * *

«Нас не лишить ни гения, ни страсти…»

Нас не лишить ни гения, ни страсти.

Граф Карл Ланцкоронский

«Нас не лишить ни гения, ни страсти»:

одно другим по воле вечной власти

должны мы множить, — но не всем дано

в борьбе до высшей чистоты подняться,

лишь избранные к знанию стремятся, —

рука и труд сливаются в одно.

Чуть слышное от них не смеет скрыться,

они должны успеть поднять ресницы,

когда мелькнет мельчайший мотылек, —

одновременно не спуская взора

с дрожащей стрелки на шкале прибора,

и чувствовать, как чувствует цветок.

Хотя они слабы, как все созданья,

но долг велит (иного нет призванья)

от самых сильных не отстать в борьбе.

Где для других — тоска и катастрофы,

они должны найти размер и строфы

и твердость камня чувствовать в себе.

Должны стоять, как пастырь возле стада;

он словно спит, но присмотреться надо

к нему, и ты поймешь — не дремлет он.

Как пастырем ход вечных звезд измерен,

так час и путь избранникам доверен

созвездий, бороздящих небосклон.

И даже в снах они стоят, как стражи:

улыбки, плач, реальность и миражи

глаголют им… Но вот в итоге плен;

жизнь или смерть колени им сломила,

и миру этим новое мерило

дано в прямом изломе их колен.

Йозеф Вайнхебер