Вечный странник, или Падение Константинополя — страница 111 из 162

— Предложил ли он конкретные действия?

— Да, повелитель.

На монаршем лице появилось выражение гнетущей тоски, за которым скрывалась надежда на то, что в донесении прозвучит хоть что-то, что оправдает хотя бы арест и изгнание, — хоть что-то, что можно приравнять к политической измене.

— Далее он напомнил о благодарственном молебне, который состоится сегодня в Святой Софии, и заявил, что эту возможность предоставляет само Небо, дабы все истинно верующие жители города могли начать Крестовый поход в защиту перемен; причем действовать надо не копьем и мечом, ибо они есть орудия дьявола, нужно отказать патриарху в своем присутствии. Он сказал, что нынче ночью ему было видение: ангел Господень и Богоматерь Влахернская сообщили ему Божественную волю. Вняв этим и иным увещеванием — а повелителю ведомо красноречие Геннадия, — братия Святого Иакова, а с ней и все присутствовавшие представители других орденов направились в разные стороны по улицам, где ныне и находятся, призывая жителей не ходить в храм, — и нет никаких причин думать, что те пойдут.

— Довольно, — оборвал его с внезапной решимостью император. — Праведный Григорий не будет молиться Господу в одиночестве.

Обернувшись к Франзе, он приказал ему созвать всех царедворцев.

— И чтобы ни один не уклонился, — продолжал он. — Пусть наденут свои самые богатые одежды и все знаки отличия: я сам буду в полном облачении, мне нужно, чтобы и они выглядели под стать. Кроме того, повелеваю вывести всех воинов из казарм и привести в храм: бойцов и музыкантов со знаменами, а также матросов с военных кораблей. Поприветствуй от моего имени патриарха и предупреди, чтобы он поторопился. Пусть эти приготовления идут своим чередом, что же до смутьянов, моя воля такова: позволить им действовать невозбранно. Все искренние и праведные в их рядах быстро увидят свет.

Началось энергичное претворение в жизнь этого контрзамысла.

Вскоре после полудня военные отряды потянулись к древнему храму, оглашая улицы ревом труб, барабанов и цимбал, и, когда они выстроились в огромном помещении, на хорах развернули их знамена и внутрь вступил император со всей свитой; говоря коротко, перед храбрым, честным седовласым патриархом предстало общество столь многочисленное и благородное, что лучшего и желать не приходилось. Впрочем, и Геннадию удалось добиться желаемого: никто из народа не принял участия в молебне.

После церемонии Константин, вернувшись в свои влахернские покои, осмыслял прошедший день и его итоги. Рядом находился один лишь Франза.

— Дорогой друг, — начал император, нарушив долгое молчание — в голосе его звучала сильная тревога, — ведь и моему предшественнику, первому Константину, приходилось иметь дело с религиозным расколом?

— Если верить историческим анналам, повелитель, то — безусловно.

— И как он с этим управился?

— Он созвал собор.

— Именно собор — и только?

— Ничего иного я не припоминаю.

— Как мне представляется, было так. Сперва он основал веру, а потом защитил ее от распрей.

— Как именно, повелитель?

— Существовал некий Арий, ливиец, пресвитер маленькой церкви в Александрии, — он проповедовал единство Бога.

— Вспомнил такого.

— Единство Бога, в противоположность Троице. Первый Константин пожизненно заточил его в тюрьму, верно?

Теперь Франза понял, к чему клонились размышления его повелителя; однако, будучи человеком робким, изнеженным долгими занятиями дипломатией, которые по большей части состоят из докучливого выжидания, он поспешно ответил:

— Воистину, повелитель! Однако он мог позволить себе подобный героизм. Он объединил Церковь и держал весь мир в кулаке.

Константин испустил глубокий вдох и умолк, а когда заговорил, то произнес медленно:

— Увы, дорогой друг! Народ не явился. — Он имел в виду молебен в Святой Софии. — Я опасаюсь, опасаюсь…

— Чего, повелитель?

Еще один вздох, печальнее прежнего.

— Опасаюсь того, что я — не государственный деятель, а всего лишь воин, мне нечего предложить ни Богу, ни моей империи, кроме меча и одной малозначительной жизни.

Эти подробности помогут читателю лучше понять внутригосударственные заботы, которые одолевали императора в тот период, когда Магомет взошел на турецкий трон, их следует рассматривать в свете переговоров, которые велись с султаном. Необходимо дать понять, что с этого момента события развивались стремительнее, и после торжественного молебна в Святой Софии дискуссия, в которую помимо воли оказался втянут император, начала склоняться не в его пользу, так что в итоге он лишился и сочувствия народа, и поддержки организованных религиозных орденов. Успех торжественного богослужения и прочих предпринятых мер не просто оскорбил Геннадия и его союзника, дуку Нотараса; они увидели в них вызов помериться силами и столь активно начали пользоваться всеми своими преимуществами, что еще прежде, чем император успел это осознать, в городе уже возникли две отдельные партии: во главе одной из них стоял Геннадий, во главе другой — патриарх Григорий.

Месяц за месяцем противостояние обострялось; месяц за месяцем ряды императорской партии редели, и в итоге в ней не осталось почти никого, кроме придворных, солдат и военных моряков, причем даже они не выказывали должной стойкости — в итоге император уже и сам не знал, кому можно доверять. С этим, разумеется, расточились и все предпосылки энергичных репрессивных действий — расточились навсегда.

Вместо дискуссий в борьбе использовались личные оскорбления, наветы, ложь, а порой и физическая сила. Сегодня страсти кипели из-за религии, завтра — из-за политики. Но духовным вдохновителем всего неизменно оставался Геннадий. Методы его были идеально приспособлены к духу Византии. Сосредоточившись на одной только церковной борьбе, он не давал императору преследовать его по закону и одновременно действовал столь хитроумно, что в монастырях императорскую резиденцию Влахерн стали именовать гнездилищем азимитов, а Святую Софию отдали на откуп патриарху. Всякого, кто оказывался с ним рядом, подвергали грязным анафемам и общественному остракизму. Что касается Геннадия, его образ жизни превратил его в народного идола. Он, если это только возможно, впал в еще больший аскетизм: постился и бичевал себя, спал на каменном полу перед распятием, редко выходил из кельи, а когда его там навещали, то неизменно заставали за молитвой — он взвалил на себя обязанность вымолить прощение за подписание ненавистного договора с латинянами. За умерщвление плоти получил он должное воздаяние: ему были небесные видения, ему являлись ангелы. Если он в одиночестве лишался чувств, пеклась о нем сама Богоматерь Влахернская, она возвращала его к жизни и трудам. Из аскета он превращался в пророка — таков был его поступательный путь.

Константин был свидетелем этого самозванства, оно причиняло ему мучения; однако он по-прежнему считал, что может лишь выжидать, ибо, если бы он отдал приказ схватить и изгнать всемогущего лицемера, ему вряд ли бы подчинились. Во тьму, непроглядней беззвездной ночи, был ввергнут прекраснодушный монарх, он наблюдал и выжидал, а точнее — наблюдал и плыл по течению, сохранив доверие лишь к двум советчикам: Франзе и княжне Ирине. Впрочем, и в их обществе ему порой становилось не по себе, ибо, как ни странно, женщина неизменно призывала его к героизму, а мужчина — к слабости и попустительству.

Этот обзор позволяет понять, каковы были тенденции тогдашнего правления, и внушает сильнейшие подозрения, что разница между первым и последним Константином лишь усиливалась по мере того, как возрастало его злополучие.

Глава IIIМИРЗА ИСПОЛНЯЕТ ПОРУЧЕНИЕ МАГОМЕТА

Растительность на берегах Босфора едва-едва преодолела стадию набухания почек. В садах и на защищенных участках на европейском берегу тут и там порхали бело-желтые бабочки — они не присаживались, прельститься было нечем. Как и многие великие мужи, о которых нам приходится слышать, они слишком рано пришли в этот мир. Иными словами, шла первая неделя мая, стоял солнечный день, как раз по сезону, правда слишком сильно напоминавший о марте и апреле, чтобы насладиться им безраздельно. Земля оставалась сырой, вода — непрогретой, воздух — студеным, а солнце — непостоянным.

Около десяти часов утра константинопольцы, прохлаждавшиеся на береговой стене, с удивлением услышали громкие звуки, доносившиеся со стороны Мраморного моря. Вскоре удалось выяснить, откуда они исходят, — с галеры, приближавшейся от Сан-Стефано. С бортов судна с равными интервалами вылетали клубы дыма, порождая суматоху среди чаек, а потом раздавался рев, приглушенный расстоянием. Век артиллерии еще не настал, однако пушки уже успели прославить свое имя. В Золотой Рог заходили суда предприимчивых торговцев из Европы — на палубах стояли образцы новейших орудий; впрочем, сработаны они были так грубо, что годились только для салюта, но не для битвы. Так что зеваки на стенах не переполошились, им любопытно было выяснить, что это за необычайные посетители; они дожидались, когда развернут флаг.

Неведомая галера подходила стремительно, не прекращая пальбы; паруса были новенькими, корпус выкрашен свежей белой краской. Галера летела по волнам, стремительная и прекрасная, а вот флаг ее ничего не поведал о ее принадлежности. Он состоял из трех диагональных полос, зеленой, желтой и красной — желтая в середине.

— Владельцы — не генуэзцы, — заключили глазевшие со стен.

— И не венецианцы: на желтом нет льва.

— Кто же тогда?

Под эти разговоры галера обогнула мыс Сераль (Димитрия) и свернула в гавань. Когда она оказалась напротив Галатской башни, с борта произвели последний залп; тут оба изнывающих от любопытства города смогли наконец разобрать, что знак в желтом поле на флаге — это герб, после чего произнесли с чувством:

— Это судно принадлежит не государству, а важному вельможе.

Это вопрос породил другой:

— Кто же он такой?

Едва якорь опустился на вязкое дно гавани перед Влахернским дворцом, как со странного судна спустили шлюпку: гребцы были одеты в просторные белые шаровары, короткие жилеты и красные тюрбаны, отличавшиеся редкостной величиной. С ними отправился старший — судя по всему, шкипер, — его голову тоже венчал крупный тюрбан. Когда он ступил на берег, его приветствовала толпа зевак; он попросил проводить его к начальнику стражи. Этому важному лицу он передал послание, изящно обернутое желтым шелком, и прибавил на ломаном греческом: