— Великовато. Я лучше безантов наберу.
— Ладно, — вмешался третий, прибавив сочное мусульманское проклятие, — берите себе свое золото, хоть в горшках, хоть в монетах. А мне… мне…
— Ха-ха! Он и сам не знает!
— Не знаю? Не ухмыляйся, сын индусской обезьяны!
— Ну, так что тебе?
— То, что мне всего желаннее.
— Назови.
— Множество женщин?
— Старых или молодых?
— Старых гурий не бывает.
— Надо же! — осклабился еще один. — Ну а мне и старые сойдут.
— Для чего это?
— Будут рабынями, ходить за молодыми. Разве не сказал мудрец: «Мир в семье драгоценнее, чем сладкая вода в кувшине»?
Вне всякого сомнения, злым гением Византия в этот тяжелый час был индийский князь.
— Повелитель, — произнес он цинично, — истина состоит в том, что человек, который отважен днем, ночью может превратиться в безвольного труса; нужно лишь показать ему нечто такое, что подстегнет его воображение. До сих пор греки держались мужественно — испытай их теперь видом своей мощи во тьме.
— Как именно, князь?
— Пусть все войско зажжет в эту ночь костры — так, чтобы это было видно и слышно со стен. Пусть их будет больше необходимого, если понадобится, пусть в нашем лагере царит суета — устроим зрелище, какого это поколение еще не видело. А потом…
Странный человек подавил смешок.
Магомет взирал на него в недоумении.
— А потом, — продолжил князь, — их извращенная фантазия довершит остальное, и к полуночи город будет стоять на коленях, вопия о помощи к Богоматери, и каждый вооруженный воин на стенах, у которого есть жена или дочь, решит, что он слышит ее голос, взывающий о защите. Сделай это, о повелитель, — и можешь нарезать плоть мою на полоски, если к рассвету всеобщий ужас не облегчит задачу твоего меча вдвое.
Все вышло так, как предсказал еврей.
Привлеченные далеким заревом, сообщавшим, что за стенами происходит нечто масштабное и устрашающее, и все еще исполненные веры в чудесное спасение, тысячи византийцев поспешили на стены посмотреть, в какой форме будет дарована благодать. И какое же их ждало пробуждение! Враг будто восстал из самой земли: то были дьяволы, не люди. Казалось, что весь окоем горизонта запружен ими. И уже не существовало ухищрений, позволявших неверно истолковать смысл увиденного.
— Завтра, завтра! — перешептывались осажденные. — Да поможет нам Бог!
И снова выплескивались на улицы, причем каждый превращался в проповедника отчаяния. Впрочем, — что удивительно — монахи вышли из своих келий со словами утешения.
— Не теряйте веры, — говорили они. — Видите? Мы ничего не боимся. Пресвятая Покровительница не оставит детей своих. Веруйте в нее. Она решила потворствовать императору-азимиту и дать ему истощить свое тщеславие, чтобы в последний час и он, и его приспешники-латиняне не отняли у нее славу нашего избавления. Соберитесь с духом и не ведайте страха. Ангел найдет бедняка у Колонны Константина.
Простая душа, оглушенная страхом и утратившая надежду, с готовностью приемлет мысль о спасении. Люди вслушивались в увещевания церковников. Более того, эти неуместно умиротворяющие слова достигли и защитников на стенах, и сотни из них покинули свои посты, предоставив врагу подкрадываться из-за рва и крюками на длинных шестах растаскивать недавно построенные укрепления.
Нет нужды говорить о том, сколь эти новые осложнения умножили груз забот, и без того лежавший непосильным бременем на плечах императора. Всю середину дня он провел у открытого окна залы, расположенной над Керкопортой — воротами под южным фасадом его Высочайшей резиденции, — наблюдая за передвижениями турок. Вкрадчивый пророк, которому случается милосердно посетить нас перед смертью, уже выполнил в его случае свою задачу. Император оставил последнюю надежду. Помимо неизвестности, самое тяжелое для человека, который знает, что участь его решена и уже стоит перед ним со всеми ее сопутствующими обстоятельствами, — это обрести мир в душе, а это сводится к тому, чтобы взглянуть на прелести здешней жизни как на яркоперых птиц в золотой клетке, решительным жестом отворить дверцу и выпустить их на волю, зная, что более они не вернутся. Это Константин, чистейший и благороднейший из всех греческих императоров — лишь то, что период его владычества пришелся на злые времена, не позволяет нам назвать его величайшим, — и совершил.
Он был в доспехах, его меч стоял прислоненным к подоконнику. Время от времени входили его верные слуги и тихо с ним переговаривались, однако большую часть времени он пребывал в одиночестве.
Врага он отсюда видел ясно. Видел его укрепления, шатры, а за ними — менее обустроенный бивуак. Видел знамена — смысл многих из них был ему неясен, — дозорных на своих постах, появляющихся и исчезающих всадников, иногда — движущуюся колонну. Он слышал вопли и прекрасно понимал смысл происходившего: грядет последняя буря.
Около четырех пополудни вошел Франза и, склонившись над правой рукой повелителя, собирался встать на колени.
— О нет, — возразил император, поднимаясь на ноги и удерживая его, — покончим с церемониями. Ты был мне верным слугой — Бог тому свидетель, — а теперь я повышаю тебя в чине. Стань моим вторым «я». Говори со мной стоя. Завтра жизнь моя завершится. В смерти все люди равны. Скажи, с чем ты пришел.
Стоя на коленях, церемониймейстер взял закованную в сталь ладонь императора и поднес ее к губам:
— Ваше величество, ни у одного слуги не было столь любезного и любящего повелителя.
Повисло тягостное молчание. Обоих терзала одна и та же мысль, слишком мучительная, чтобы высказать ее вслух.
— Поручение, которое повелитель дал мне нынче утром, — заговорил, собравшись с силами, Франза. — Я его выполнил.
— Обнаружил?
— Как вы и предполагали, ваше величество. Игумены братств.
— Все до единого, о Франза?
— Все до единого, ваше величество, — они собрались в монастыре Вседержителя.
— Снова Геннадий!
Император стиснул руки, губы его судорожно подергивались.
— Хотя почему меня это удивляет? Выслушай, друг! Я поведаю тебе то, о чем еще не говорил ни единой душе. Тебе ведомо, что уже много лет визирь Халиль является моим данником и много сделал мне добра, не всегда соблюдая интересы своего повелителя. Ночью того дня, когда наши христианские корабли одолели турок, великий визирь прислал мне сообщение о бурной сцене, имевшей место в шатре Магомета, и посоветовал мне опасаться Геннадия. Ах, мне казалось, что я готов испить горькую чашу, которую мне уготовили Небеса, проглотить и подонки без ропота, но человек остается человеком до своего второго рождения. Такова наша природа!.. О мой Франза, как ты думаешь, что этот лжемонах носит под своим капюшоном?
— Убежден, что зародыш предательства.
— Вынудив его святейшество, богобоязненного и почтенного Григория, удалиться в изгнание, он чает занять его место!
— Лицемер! Самозванец! Проклятый! Он — патриарх? — вскричал Франза, вскинув глаза.
— И как ты думаешь, из чьих рук он намерен получить этот сан?
— Уж наверняка не от вашего величества.
Император слегка улыбнулся:
— Нет, султан Магомет кажется ему более достойным покровителем, пусть и не добрым христианином.
— Небеса не допустят! — Франза несколько раз осенил себя крестом.
— Выслушай, добрый друг, в чем состоит его замысел, — и вся его чернота откроется тебе сполна… Он задумал — так сообщил мне частным образом Халиль — сдать Константинополь Магомету, если тот пообещает ему сан патриарха.
— Но каким образом? Он ведь не хранитель ворот — и даже не воин!
— Бедный мой Франза! Или ты еще не усвоил, что измена свойственна людям всех сословий? У этого предателя в рясе есть ключи от всех ворот. Послушай его слова: «Я сыграю на суеверии греков и пророчеством заставлю их уйти со стен!»
Франза выкрикнул:
— О! Чтобы столь храбрый властитель, столь добрый император оказался отдан на милость такого… такого…
— При всей твоей учености, слова ты подобрать не можешь. Оставим это, оставим — я тебя понял… Но что еще вынес ты из этой встречи?
Франза вновь поймал руку императора и, прижавшись к ней лбом, заговорил:
— Сегодня члены всех братств выйдут на улицы и вновь возгласят историю ангела и простолюдина у подножия Колонны Константина.
Спокойствие императора изумляло. Он посмотрел через окно на турок и, подумав, невозмутимо произнес:
— Я бы спас ее — древнюю империю наших отцов, но теперь главная моя цель — умереть за нее, умереть, не замечая, сколь она этого недостойна. Да свершится воля Господа, не моя!
— Не надо слов о смерти, о возлюбленный повелитель, не надо таких слов! Еще не поздно все изменить. Сообщите мне ваши условия, и я передам их…
— О нет, друг мой, я уже совершил нечто более важное: обрел мир в душе… И ничьим рабом я не буду. Для меня более ничего не осталось — ничего, кроме достойной смерти. Какая нам дарована благодать — умереть во славе! Не исключено, что для греков еще настанет день возрождения, и тогда мне, может, еще воздадут почести, а из истории моей жизни извлекут полезный урок; может, другой византийский император вспомнит, как последний из Палеологов подчинился воле Господа, явленной ему через предательство и измену… Однако в дверь стучат, и в явной спешке. Впусти.
Вошел офицер стражи.
— Ваше величество, — произнес он после положенных приветствий, — капитан Джустиниани и его друзья, генуэзцы, намерены оставить ворота.
Константин схватил меч и поднялся.
— Расскажи подробнее, — попросил он просто.
— Джустиниани почти закончил рытье нового рва у ворот Святого Романа, ему нужны пушки, и он попросил их у старшего адмирала, который отказал с такими словами: «Пусть трусливые чужеземцы сами разбираются».
— Скачи к благородному кондотьеру и скажи ему, что я спешу следом. Или дука обезумел? — произнес Константин, когда посланник отбыл. — Чего ему не хватает? Он богат, у него семья — сыновья-отроки, весьма многообещающие. Ах, мой верный друг в беде, какой прибыток может сулить ему Магомет?