поступил ко мне на службу. Ты его сегодня увидишь. Я зову его Нило и посвящаю утренние часы тому, что обучаю его говорить; время от времени он напоминает мне греческого полубога — столь же могучий, рослый и отважный, — но он лишен слуха и речи, а потому нуждается в обучении, как и Сиама. Когда тебе придется иметь с ним дело, будь приветлив и вежлив. Не забывай, что он — мой друг и союзник, связанный со мною тем же договором, что и его дед… Из моего письма к тебе я выпустил описание лишь одного этапа моего странствия — спуска по Нилу. Поскольку я совершал его и раньше, любопытство мое было удовлетворено, и я позволил своему воображению умчаться, опередив меня, сюда, в твой город. Я вернулся в деревню на берегу Таджуры, где, в предвидении подобной перемены планов, дожидалось мое судно. Оттуда я двинулся по морю, а потом через перешеек в Александрию, сегодня же, к собственной радости, оказался дома, в надежде дать отдохновение телу и обновление — духу.
На этом разъяснения, судя по всему, завершились; князь подал Сиаме знак, что больше не хочет чая, и погрузился в задумчивое молчание. Через некоторое время Уэль поднялся и произнес:
— Полагаю, ты утомился. Я, с твоего позволения, откланяюсь. Не стану отрицать, ты дал мне немало пищи для размышлений и душевно порадовал своим безусловным доверием. Если не возражаешь, я вернусь завтра в полдень.
Князь дошел с ним до верхней площадки лестницы и там распрощался с пожеланием спокойной ночи.
Глава XРОЗА ВЕСНЫ
Князь — ибо еврей предпочитал именоваться именно так — месяц с лишним почти не выходил из дому, позволив себе отдых, но не спячку. Он ежедневно совершал моцион по плоской крыше; прогуливаясь по ней взад-вперед, он заприметил три достопримечательности: холм к юго-западу, на котором высился храм, Влахернский дворец еще дальше на западе и Галатскую башню. Последняя дерзновенно возвышалась за Золотым Рогом к северу, будто маяк на утесе, однако по некой причине — возможно, потому, что именно там находилось средоточие всех его размышлений, — чаще всего взгляд князя обращался к дворцу.
В один из дней он сидел, глубоко задумавшись, в своем кабинете. Солнце приближалось к зениту, и его яркие лучи через южное окно освещали стол, за которым работал князь. Дабы читатель примерно представил себе, какими путями чаще всего текли мысли этого мистика, воспользуемся одной из привилегий летописца.
Книга, раскрытая перед ним на столе, в деревянном переплете из оливы, по углам укрепленного серебром, длиной была почти в два фута, а шириной — полтора; если ее закрыть, толщина ее оказалась бы около фута. Князь владел множеством изумительных и дорогих диковин, однако подлинной зеницей его ока была именно эта — одна из пятидесяти Библий в греческом переводе, заказанных Константином Великим.
По правую его руку, удерживаемый грузами в развернутом состоянии, лежал свиток «Священных книг» Китая на широкой полосе веленевой бумаги.
Слева находился свиток похожей формы, тоже развернутый, — «Ригведа» арийцев на санскрите.
Четвертой книгой была «Авеста» зороастрийцев — сборник сшитых вместе манускриптов, в переводе на язык зенд.
Пятой книгой был Коран.
Расположение этих произведений вокруг иудейской Библии молчаливо подтверждало, к чему именно наш ученый относится с особым почтением; время от времени, прочитав абзац в одном из них, он возвращался к возлежавшему посредине сокровищу — было ясно, что он внимательно сравнивает толкование некой темы в разных текстах, используя Писание в качестве эталона. Указательный палец его левой руки почти неизменно покоился на том, что ныне известно как четырнадцатый стих третьей главы Исхода: «Бог сказал Моисею: Я есмь Сущий. И сказал: так скажи сынам Израилевым: Сущий послал меня к вам». Если, как ранее объявил сам князь, религия действительно является самым животрепещущим предметом для научных исследований, то в том, что он сравнивал между собой определения Бога в библиях разных теистических народов, выглядит совершенно логичным. Занимался он этим с самого утра. Проницательный читатель без труда угадает, какой теме были посвящены его сравнительные исследования.
Наконец, утомившись от необходимости постоянно склоняться над книгами и от напряжения ума, необходимого для того, чтобы отслеживать тончайшие оттенки смыслов сразу на нескольких языках, князь вскинул руки, сопровождая этим зевок, и полуобернулся, причем движение глаз опередило движение тела. Его взор, наполовину устремленный в себя, сверкнул ярче и замер, руки опустились. На то, что ему предстало, он не мог взирать иначе, чем как на диво: на него в смущенном удивлении смотрели два глаза, почти столь же черных и больших, как и его собственные. Князь не видел ничего, кроме этих глаз, и его захлестнуло невообразимое чувство, которое посещает нас, когда нам кажется, что нас посетил некто из мира мертвых; потом он разглядел низкий округлый белый лоб, наполовину скрытый прядями темных волос, а после этого — лицо, цветом кожи и правильностью черт подобное лику херувима, — глаза придавали ему неописуемую невинность выражения.
Князь не видел ничего, кроме этих глаз, и его захлестнуло невообразимое чувство…
Всем известно, как порою пустяк способен разбередить память. Слово или строка, запах цветка, прядь волос, музыкальная фраза в состоянии не просто воскресить прошлое, но и создать ощущение, что оно вот-вот повторится. Взгляд князя застыл. Он вытянул вперед руку, будто из страха, что видение исчезнет. Жест этот был одновременно и порывистым, и красноречивым. В давние времена — традиция утверждает, что в тот год, когда он навлек на себя проклятие, — были у него жена и дочь. Глаза, которые сейчас глядели на него, могли принадлежать кому-то из них, а возможно, что и обеим. Сходство оказалось обезоруживающим. Протянутая рука нежно легла на голову незваной гостьи.
— Что ты есть? — спросил он.
Невнятность этого вопроса красноречиво свидетельствует о смятении князя; что до вошедшего ребенка, вопрос поверг ее в сомнения. Прозвучал ответ:
— Я — девочка.
За безыскусностью этих слов скрывалась невинность, отрицавшая всякую способность наводить страх, а потому он заключил вошедшую в объятия и усадил к себе на колени.
— Я не имел в виду, что ты есть, я хотел спросить, кто ты такая, — поправился он.
— Уэль — мой отец.
— Уэль? Понятно, а мне он друг, и я ему тоже; а это значит, что и мы с тобой должны подружиться. Как тебя зовут?
— Отец называет меня Гюль-Бахар.
— А! Имя турецкое, и означает оно Роза Весны. Почему тебе его дали?
— Мать моя была родом из Иконии.
— Понятно — из города, где раньше жили султаны.
— И она умела говорить по-турецки.
— Ясно! Значит, Гюль-Бахар — ласковое прозвище, не настоящее имя.
— Настоящее мое имя Лаэль.
Князь побледнел ото лба до подбородка, губы его задрожали, обнимавшая девочку рука затрепетала; заглянув ему в глаза, она увидела в их глубине слезы. Глубоко вздохнув, он произнес с невыразимой нежностью — и будто бы обращаясь к кому-то прямо у нее за спиной:
— Лаэль!
Слезы хлынули, он прижался лбом к ее плечу, так что его седые волосы смешались с ее каштановыми локонами, и, стоя недвижно, в тихом удивлении, она слышала, как он всхлипывает снова и снова, будто бы тоже став ребенком. Прошло несколько минут, потом, подняв лицо и увидев отзывчивое сочувствие на ее лице, он понял, что должен объясниться.
— Прости меня, — произнес он, целуя девочку, — и не удивляйся. Я стар, очень стар — старше твоего отца, и многое из того, что повергает меня в печаль, другим неведомо и никогда не будет. У меня когда-то…
Он осекся, вновь глубоко вздохнул, устремил взгляд на что-то далекое:
— У меня когда-то тоже была девочка.
Умолкнув, он взглянул ей в глаза:
— Сколько тебе лет?
— Следующей весной исполнится четырнадцать, — отвечала она.
— И возрастом она была как ты, и в остальном так похожа — такая же крошечная, с такими же волосами, глазами, лицом; и ее тоже звали Лаэль. Я хотел дать ей имя Рима, ибо мне она казалась песней, но мать ее воспротивилась: поскольку дочь наша — дар Господа, моя жена хотела в должный день и час вернуть ее ему обратно, и, чтобы желание это стало зароком, она назвала дочь именем Лаэль, что на древнееврейском — языке моем и твоего отца — означает «для Бога».
— Я вижу, что ты любил ее, — произнесла девочка.
— Очень любил — беззаветно!
— А где она теперь?
— Есть в Иерусалиме ворота, называемые Золотыми. Они выходят к востоку. Солнце, встающее над Масличной горой, падает на таблички из золота и коринфской бронзы, что даже ценнее золота, — и они вспыхивают розовым сиянием. И пыль у их каменистого основания, и почва рядом священны. Там, глубоко под землею, спит моя Лаэль. Над нею лежит камень — чтобы доставить его туда, потребовалось много быков; однако, когда придет последний день, она восстанет одной из первых — ибо она из избранных, что упокоились у Золотых ворот!
— Ах! Она умерла! — воскликнуло дитя.
— Умерла. — Увидев, как ее это поразило, он поспешил добавить: — Много я пролил слез, думая о ней. Какой она была нежной и правдивой! Какой красавицей! Мне ее не забыть. Да если бы и мог, все равно не забыл бы, но ты похожа на нее несказанно и теперь займешь в моем сердце ее место — и станешь меня любить, как она; я же буду любить тебя не меньше, чем любил ее. Ты войдешь в мою жизнь так, как будто ко мне вернулась она. Каждое утро я стану начинать с вопроса: где моя Лаэль? В полдень я буду спрашивать, добрый ли у нее выдался день, а вечером не предамся отдохновению, пока не узнаю, что сон принял ее под свое мягкое крыло. Станешь ли ты моею Лаэль?
Вопрос озадачил девочку, она молчала.
Он повторил:
— Станешь ли ты моею Лаэль?
Истовость, с которой он был задан, свидетельствовала о том, что князь алкал не столько любви, сколько предмета любви. Последний редко влечет за собой разжигание страсти, однако создает устремления не менее необоримые, чем те, что создает страсть. Одним из следствий наложенного на него проклятия было то, что он знал: рано или поздно неизбежно настанет день, когда ему придется скорбеть на похоронах всякого, кого он впустил в свое сердце, — и это отравляло ту радость, которую даровало ему потворство своим чувствам. Однако стремление любить не иссякало, порой становясь нестерпимым. Иными словами, он сохранил человеческую природу. Безыскусность и миловидность девочки разом завоевали его сердце, но когда она еще и напомнила ему о другой, упокоившейся навеки под тяжелым камнем перед воротами Священного города, когда неожиданно прозвучало имя той, утраченной, ему показалось, что он стал свидетелем воскресения, которое позволит ему вновь зажить той жизнью, к которой он привык в своем первом доме. И он повторил в третий раз: