— Вчера я никуда не отлучался от заката до восхода. С наступлением темноты запер дверь, после этого никто не мог сюда проникнуть без моего ведома… Я знаю, как выглядит паланкин дочери купца. Нет в городе другого наряднее. Болгары пронесли его мимо моего дома, без остановки… Да, милости прошу, делайте в цистерне все, что вам угодно. — Иногда он проявлял еще большее коварство: — Если бы девушка находилась здесь, я бы об этом знал, а если бы знал — ха-ха-ха! — неужели тысячи золотых безантов вам нужнее, чем мне? Или, думаете, мне не хочется разбогатеть? Мне, живущему на жалкие три нумии, к которым лишь изредка добавляются скудные подачки от путешественников?
Прием сработал. Одна группа настояла на том, чтобы пойти дальше двора. Они примерно наполовину спустились по лестнице, посмотрели на тусклые ряды серых колонн, уходившие в черное безмолвие, тяжелое от сырости и спертого воздуха, — напоминание, что здесь никогда не проветривают; потом — на неподвижную непрозрачную воду, в которую на неведомую глубину уходили основания этих столпов, поежились, воскликнули: «Фу! Как холодно и гадко!» — и спешно удалились.
Безусловно, осмотру древней цистерны мешал ее неприглядный вид, однако были и другие факторы. Останавливали ее огромные размеры. Тщательное исследование требовало больших затрат и сложных приспособлений, таких как факелы, лодки, рыболовные крюки и сети; а если уж исследовать, то досконально, дюйм за дюймом. Да уж — таково было общее решение, — хлопот много, а неопределенности еще больше. Сдерживало и другое чувство, пожалуй древнейшее и самое распространенное среди людей, то, что запечатывает заклинанием святости колодцы и источники и останавливает руку, готовую бросить грязь в бегущий поток; оно же велит североамериканским индейцам заполнять для следующего бутыль из полой тыквы, а бедуинам — оставлять ведро для идущего следом, пусть это даже и враг. Иными словами, мешало то, что цистерной пользовались.
Можно вообразить себе, что творилось весь этот день во дворце у князя. Назовем это привычным для нас словом: здесь находился штаб поисков.
Около восьми часов во дворец принесли пустой паланкин — следов борьбы внутри не оказалось. Он никак не прояснил ситуацию.
Полдень — никаких новостей.
Во второй половине дня энтузиазм явно пошел на убыль. Тысячи людей откололись и вернулись к повседневным делам, никак это не объясняя.
— И куда вы? — спрашивали у них.
— Домой.
— Как? Разве ее нашли?
— Насколько нам известно, нет.
— А вы бросаете поиск?
— Да.
— Почему?
— Нам представляется, что ее похитили болгары; она теперь у турок, и за треть той награды, которую предлагает индийский князь, кем бы он там ни был, ее можно у них выкупить. Времени у него довольно, в гаремах спешить не принято.
К вечеру, когда зажглись фонари, в столицу вернулось привычное спокойствие, и весь переполох, суета и азарт, заставлявшие нырять в опасные тайники и ворошить странные, подозрительные вещи, сменились всеобщей обидой за упущенную награду. В штабе тоже наступило спокойствие. Князь требовал продолжить поиски, однако ему посоветовали перенести их на другой берег Босфора. Аргументы ему представляли веские: либо болгары унесли девушку с собой, либо ее у них отобрали. Болгары — парни дюжие, однако никаких следов борьбы не обнаружено. Если их убили, тела их найдутся, если они живы и ни к чему не причастны — почему до сих пор не объявились? Они же, как и все, могут претендовать на награду.
Видя, к чему идет дело, князь уклонился от споров. Вид у него стал еще более мрачный и решительный. Когда дом опустел, он с прежним пылом и энергией принялся мерить комнату шагами. Потом пришел Уэль — усталый, подавленный, полностью отчаявшийся.
— Вот что, сын Яхдая, мой бедный брат, — произнес князь; тронутый его видом, он говорил ласково. — Настала ночь; ты принес какие-то вести?
— Увы! Никаких, вот разве что ходят слухи, что преступление совершили болгары.
— Болгары! Когда бы так, ибо, видишь ли, в их руках она была бы в безопасности. Худшее, на что они способны, — это потребовать у нас выкуп. Но нет! Похоже, их втянули в заговор, однако вряд ли они сами ее похитили. Как бы они незаметно прошли через ворота? Ночь обернулась бы против них. Кроме того, им не хватило бы ума замыслить и осуществить такое. Тут, брат мой, речь идет о незаурядном преступнике. Когда мы его отыщем — а мы его отыщем, если он не заключил сделку с самим дьяволом, — ты увидишь, что это грек из благородного семейства, с родословной и связями, а за спиной у него стоит некто, способный оградить его и от закона, и от императора. Из всех византийских классов кто сегодня могущественнее других? Кто, как не церковники? И вот еще одна мудрая вещь — и она истинна, ибо в противном случае весь мой опыт ничего не стоит: в загнивающих, впадающих в анархию государствах самый дерзкий вызов общественному мнению бросают именно те, кто прежде всего это мнение и определяет.
— Я тебя не понимаю, — признался Уэль.
— Ты прав, брат мой. Не знаю, зачем все эти рассуждения, однако я не могу оставить тебя в неведении, а потому пойду дальше. Ты еврей — не иудей, не израильтянин, но, как презрительно именуют нас гои, еврей. А в жилах нашей нежной Гюль-Бахар течет твоя кровь. Я тоже еврей. Для которого из классов Византии ненависть к евреям является предметом культа, соблюдаемого свято? Не те ли это люди, которые определяют ныне, что хорошо, а что плохо, — те, что каких-то три дня тому назад видели, как я оскорбил и унизил человека, которого они избрали своим императором, причем сделал это не наедине, в недрах какого-нибудь монастыря или часовни, но публично, на глазах всех его царедворцев… Ага, вот до тебя и дошел смысл моих слов! Говоря проще, о брат мой, когда перед нами окажется тот, кто замыслил это преступление, то будет не воин, не моряк и не твой собрат по профессии, то будет не нищий, не батрак, не магометанин: то будет грек, семейные связи которого, дальние или ближние, позволяют ему призвать себе на помощь все ухищрения духовной братии, которая ополчилась на нас, ибо мы — евреи. Но меня это не смущает. Я найду и ее, и титулованного разбойника, который ее похитил. Впрочем, угрожать сейчас бессмысленно. Завтра им придется вернуть ее домой. Прошу прощения, что надолго лишил тебя отдыха и сна. Ступай. Утром, как можно раньше, проследи, чтобы писари явились сюда снова. Мне они понадобятся еще раз для… — Он призадумался. — Да, если придется действовать так, то потом, в худшем случае, они не смогут сказать, что я был суров и безжалостен и никого не пощадил.
Уэль уже подошел к двери, но князь подозвал его снова:
— Подожди. Мне отдых не нужен. А тебе — да. Сиама здесь?
— Да.
— Пришли его ко мне.
Когда слуга явился, его хозяин произнес:
— Ступай и принеси мне золотой ларец.
Ларец принесли, князь вынул оттуда пилюлю и протянул ее Уэлю.
— Вот, прими, и ты заснешь мертвым сном, без единого сновидения, крепким и благотворным. Завтра нам предстоит большой труд. Завтра, — повторил он, когда Уэль вышел, — завтра! А до него — целая вечность.
Давайте теперь мысленно переместимся в обитель Святого Иакова.
Восемь часов утра — примерно в этот момент пустой паланкин доставили в дом князя. Сергия призвал звонок игумена, давайте посмотрим на него — он помогает достойному наставнику вкушать завтрак, если столь скудная трапеза достойна подобного наименования.
Надо сказать, что накануне вечером молодой русский вернулся к себе в келью сразу же по завершении Праздника цветов. Он проснулся рано, подготовился к грядущему дню — и сам, и вместе с братьями в часовне совершил ежеутренние требы, состоявшие из восхвалений, псалмов, проповедей и молитв. После этого он уселся под дверью настоятеля. Наконец звон колокольчика призвал его внутрь, после этого он был занят то на кухне, то рядом с настоятелем. Короче говоря, он ничего не знал о происшествии, которое ввергло в такую тревогу купца и индийского князя.
Игумен восседал на широком стуле, бледный и слабый, — немощь его была такова, что братия освободила его от службы в часовне. Наполнив водой кувшин, Сергий поднес его игумену, но тут дверь без стука и без иного предупреждения распахнулась, и вошел Демид. Он беззвучно приблизился к отцу, нагнулся и поцеловал его руку с почтением, вызвавшим улыбку на осунувшемся лице.
— Да благословит тебя Бог, сын мой. Я думал про свежий воздух Принкипо и Халки — вдруг он мне поможет; но вот явился ты, и я отложу поездку. Поставь справа от меня скамейку и раздели со мной трапезу, пусть даже она и сведется к одной корочке.
— Корочка, судя по всему, квасная, а ты знаешь, к какой партии я принадлежу. Я — не азимит.
Демид не стал прятать презрительную гримасу, исказившую лицо. Предложенную тарелку он опустил игумену на колени. Увидев выражение боли на отцовском лице, он продолжил:
— Впрочем, я позавтракал и пришел осведомиться о твоем самочувствии, а также сообщить, что город, от пены на гребне до помоев на дне, так и гудит, и все из-за вчерашнего происшествия, столь невероятного, странного, дерзкого и жестокого, что оно подрывает доверие к обществу и едва ли не заставляет посмотреть вверх и выяснить, не случается ли Богу задремать.
Игумен и его служитель оба встревожились. В их глазах, обращенных к Демиду, стоял один и тот же вопрос.
— Не уверен, что стоит тебе об этом рассказывать, дорогой отец, — происшествие ошеломительное. Я и сам еще не оправился от этой новости. Я переполошился и умом, и телом, а ты ведь знаешь, как долго я упражнялся в умении подавлять волнение, ибо оно неприлично и свойственно лишь слабым. Чем пересказывать все своими словами — впрочем, никакие подробности пока не известны, — я снял со стены это объявление, из него я и узнал о случившемся; мне не ведомо ничего, сверх здесь сказанного; если ты соблаговолишь выслушать, может, наш друг Сергий возьмет на себя труд прочитать его тебе. Голос у него приятнее моего, а кроме того, он совершенно спокоен.