– Так как поживаешь? – участливо спрашивает Верн. – В поисках работы?
– Не-а, я работаю в печати. Всю жизнь работал. Наборщик в «Таймс». Только сейчас мы без работы. Ну, технически это не забастовка, но суть та же. Уже год почти.
– Ох. Непросто, наверное, – говорит Верн. – Трудные времена, да?
– Да нормально. – Торренс слегка вздергивает голову, явно отмахиваясь от сочувствия. – Но, если ты вдруг что-то продаешь, то тебе точно не сюда. Ты что-то продаешь?
– Я, что тебе, гребаный торгаш? – взрывается Верн без всякого внутреннего предупреждения, без какого-либо зазора между манипуляторским спокойствием и полной его потерей. От нуля до ярости за ноль секунд.
– Воу! – Торренс вскидывает перед собой руки, брови тоже взлетают вверх. – Приятель, вообще-то это ты стоишь у меня на пороге.
– Извини, – бормочет Верн, прижав к лицу руку – большой розовый хомут, сжимающий вялую маску, которая отказывается вести себя как надо.
Торренс, уже было взявшийся за ручку и собравшийся отступить внутрь и закрыть дверь, останавливается и медлит.
– Я думал, это у меня сегодня паршивый день, – говорит он. – Слушай… Может, зайдешь и выпьешь чаю? Ты весь мокрый.
В обычной ситуации он бы с презрением отмахнулся от подобной мерзкой демонстрации жалости, в особенности от какого-то напыщенного, переоцененного, изнеженного, ни разу в жизни не рисковавшего большевистского мудака с Флит-стрит. Но сегодня он покорно протискивается через темный узкий коридор, увешанный пальто, в маленькую кухоньку, где у стены торчит стол, рассчитаный от силы на четыре стула. Откуда-то сверху доносятся звуки музыки. Туц-бум, туц-бум. Торренс поднимает к потолку сердитый взгляд. Капли дождя все еще бродят по оконному стеклу над раковиной, за которым открывается хлюпкий, мрачный пейзаж. Верн подмечает, что жилище хоть и маленькое, но опрятное. Все лежит на своих местах. Рядом с настенным телефоном стоит стакан с шариковыми ручками. На пробковой доске фотографии с семейного отпуска и записка с напоминанием о чьей-то записи к зубному. Кто-то недавно вымыл посуду, предположительно, Большевик. В кухне пахнет мылом и жидкостью для мытья посуды: запах чистоты, так пахнет в тех местах, где все идет как надо. Верну все это напоминает музей забытых вещей.
– Садись, снимай мокрую одежду, – говорит хозяин.
– Я намочу мебель, – говорит Верн.
– Да ничего. Вот, тут есть бумажные салфетки, а я пока поставлю…
– Моя жена вышвырнула меня из дома, – говорит Верн, обращаясь к столешнице.
– Ох, приятель… Ох, приятель! Так, к черту чай.
Торренс ставит на стол стакан, достает из шкафчика бутылку виски и наливает золотистую жидкость на два пальца. Затем садится напротив и упирается лбом в пальцы, очевидно, приготовившись слушать.
Но Верн не знает, как это делается. Он опрокидывает виски и согревается, но все еще понятия не имеет, как уложить все мучения этого дня в мало-мальски приемлемую форму. Да хоть в какую-нибудь форму, вообще-то, потому что помимо необходимости оставить при себе подробности о бизнесе, он не представляет, как в принципе сложить в историю все эти мысли о доверии и осознании того, что у него нет никакой поддержки.
– Она, – пытается он. – Я думал… – пытается он.
Торренс ждет. Но дальше ничего не следует. Между бровей закрадывается озадаченная морщинка.
– Ну ладно, – вкрадчиво начинает Алек. – Вернон, а чем ты занимаешься вообще?
– Недвижимость, – отвечает Верн.
– Правда?
Снова тишина.
– Тогда здесь для тебя, наверное, и правда ничего нет. Тут же все муниципальное. Или… А, понял! Ты тоже участвуешь во всем этом цирке на Бексфорд-Райз?
– В каком цирке? – вяло спрашивает Верн.
– Ну, эта бригада на «Саабе» и «Вольво». Хьюго и Иокаста. Наши новые зажиточные соседушки, которые просто «абажа-а-ют эту чуде-е-сную георгианскую архитекту-у-ру». Ты с ними, да? Нет?
– Погоди-ка. На Райз?
– Ага, сам можешь посмотреть. Четыре или пять домов уже, наверное. Но, слушай…
– Мне пора. – Верн вскакивает, задевая стол.
– А, ну… Хорошо, но…
Торренс, сбитый с толку, следует за ним к входной двери и делает еще одну попытку, пока Верн раскрывает свой карикатурный зонтик.
– Ты ведь что-то хотел, нет?
– Тебя это точно не заинтересует, – жестко отвечает Верн. – Спасибо. Было очень… мило.
Было очень странно, написано на лице у Торренса, когда тот закрывает дверь. Но Верн тут же разворачивается и по лужам спешит к аллее в конце ряда домов, по которой можно выйти прямо к Райз. Дождь все еще идет, но водяные иглы превратились скорее в брызги, перемежаемые редкими крупными каплями, а ветерок уже начал шевелить деревья и отгонять серые тучи.
Он выходит из-за ограждения и видит их – темные остовы Бексфорд-Райз, выстроившиеся в длинные шеренги по обеим сторонам улицы насколько хватает глаз. Они тянутся от Ламберт-стрит и парка до пышных крон Бексфорд-хилл. Штук семьдесят или восемьдесят – некогда величественные жилища банкиров, брокеров, юристов, врачей и процветающих торговцев, светлые и просторные, возвышающиеся над грязным муравейником, где сколачивались состояния на их содержание. И вот двести лет спустя почти все они представляют собой то, что Верн всегда в них видел: разваливающиеся, перекошенные, непрактичные чудища, слишком большие, чтобы их ремонтировать, годные лишь на то, чтобы, пока не пошли под снос, набить их самыми нетребовательными жильцами. Куда ни глянь, повсюду въевшаяся сажа, растрескавшаяся штукатурка, следы затоплений, выпирающие кирпичи и трещины в тех местах, откуда вывалились крепления. Оград не осталось еще со времен войны, когда их забрали на металлолом, земля задыхается от мусора; на окнах – серые хлопья застарелой грязи.
Но Торренс прав. Поднявшись по холму, Верн замечает дом, о котором тот говорил, а потом еще один и еще. Перед ними и правда стоят старенький зеленый «Сааб», болотный «Ауди», серебристый «Вольво» с недостающим колпаком – не самые модные и не самые дорогие автомобили, но несомненно принадлежащие каким-нибудь манерным мещанам. На заднем сиденье «Сааба» лежат две бутылки вина и мешок цемента. Дома, напротив которых припаркованы машины, облеплены строительными лесами, с входных дверей полностью или частично соскоблили краску. На первом этаже в одном из домов ярко горит свет, в окно видны стены, выкрашенные в белый цвет, с маленькими серыми прямоугольниками картин. В другом доме темно. Верн по дорожке подбирается к окну, чтобы заглянуть внутрь, и замечает желтоватое мерцание: бородатый парень в комбинезоне сдирает старые обои при свете трех свечей, торчащих из видавшего виды, заляпанного краской канделябра. Да-да, настоящего, вашу мать, канделябра, который свисает с потолка на бесполезных, вышедших из строя проводах.
Все это явно не производит впечатление высокобюджетного ремонта, больше похоже на самодеятельность энтузиастов-любителей. Водители «Сааба» пытаются организовать зажиточный островок в центре бексфордской глуши. А это значит, по крайней мере, должно означать, что им и правда все это нравится: эти перекошенные двухсотлетние решетки, скрипучие дубовые полы, зарытые под геологическими отложениями в виде линолеума, подложки и фанеры, старая вздувшаяся дранка и штукатурка, заклеенная дешевыми обоями. Причем нравится настолько, что они готовы сами обустраивать здесь все, задешево, потому что они не смогли бы позволить себе ничего подобного, если бы эти дома с течением времени не утратили своей роскошности, как, например, в Белгравии. А это значит, думает Верн, что на каждого бородатого архитектурного фанатика, готового делать все своими руками, почти наверняка найдется целая куча чуть менее фанатичных людей с подобным вкусом, готовых заплатить, чтобы такой же дом для них привел в порядок кто-то другой.
Он так пристально таращится на парня в комбинезоне, обдумывая эту мысль, что тот в конце концов оборачивается, почувствовав на себе взгляд, и подпрыгивает от неожиданности, обнаружив голубого овального призрака, витающего в сырой темноте его крыльца.
Верн кивает и удаляется к крыльцу своего собственного дома на этой же улице. Он складывает зонт и, не обращая внимания на дождь, задирает голову, силясь разглядеть в этом здании хоть что-то ценное, хоть что-то желанное. Дом нависает над ним, как полуразрушенная черная скала. Его собственное впечатление от этого дома: старый, старый, старый. Пожеванный временем, использованный временем, в каком-то смысле зараженный временем; словно люди, жившие в этом гигантском человеческом гнезде, от аристократов в париках и бальных платьях до беднеющих клерков, бродяг и работяг со всего света, с их вечно кашляющими детьми, газовыми горелками и ужинами, сделали это место непригодным для какого бы там ни было обновления. Здесь было прожито и окончилось так много жизней, что они уже неотделимы от этого места; они промаслили все поверхности, осели на них толстым слоем грязи. Но есть еще кое-что, эти жуткие разговоры о том, что иногда вещи – материальные вещи – проживают более длинный и медленный цикл, чем одушевленные предметы; что иногда они переживают нас, затмевают нас; что они останутся на своих местах, когда нас ликвидируют, как смертный мусор, как бы ни хотелось нам, чтобы было наоборот; чтобы наши потрепанные пожитки отправлялись в утиль, а тела оставались бессмертными. Фу. Он не будет тут жить. Он однозначно поедет в гостиницу. Старинный, старинный, старинный. Ему надо приучить себя воспринимать все это именно так. И изучить, что именно интересует этих переселенцев, чтобы ненароком не избавиться от чего-нибудь, над чем они трясутся. Или найти кого-то, кто сможет ему все объяснить. Быть может, в этом и была главная причина всех его неудач в бизнесе. Он хотел что-то создавать, а надо было работать с тем, что есть.
Но если он собирается начать скупать и приводить в порядок Бексфорд-Райз, ему нужен капитал, а лучший способ быстро его собрать – это Дикин. Поэтому, в то время как дождь стихает до разрозненных капель, а светлый узелок промеж туч начинает потихоньку распутываться, он возвращается к квартирам на седьмом этаже, стучит, стучит и стучит, пока в конце концов ему очень кстати не открывает сбитый с толку пенсионер в майке.