Он провел целый год под крышей Бекки в Фавершеме, лишенный возможности положить в рот что-то хотя бы отдаленно вкусное, вынужденный начинать каждый день с мерзейшего отвара ростков пшеницы, который она сама пьет каждый день вместо завтрака, чтобы побороть наследственность и сохранить сорок четвертый размер одежды, – он действительно стал намного стройнее. И это мягко говоря. Теперь он просто рисунок из линий, диаграмма прежнего себя: длинный, пузатый, сгорбившийся, вынужденно нарядившийся в повседневную одежду, потому что все его старые костюмы висят на нем, как мешок. Призрак в брюках для гольфа. И он отнюдь не чувствует себя прекрасно. С каркаса убрали лишний вес, но сам каркас ноет и болит. Он, пошатываясь, ходит по дому с палочками, а мальчишки Бекки в трениках носятся мимо него туда-сюда: дополнительные занятия по математике, сквош, пейнтбол, массовые убийства на игровой приставке. Неужели Бекки заставила его пройти через такое преображение из любви? Судя по выражению лица, с которым она вглядывается в дорогу, – не похоже. Ей, скорее, движет раздражающее чувство ответственности или даже стыда за то, что кто-то из связанных с ней людей мог так чудовищно извратить подтянутый образ, продажей которого она занимается.
Vissi d’arte, vissi d’amore, поет Дама Кири. Я жила ради искусства, я жила ради любви. Не так чарующе, как Каллас, но тоже чертовски хорошо. Внушительная женщина, с настоящей фигурой. Non feci mai male ad anima viva. Я не делала зла ни одной живой душе. Вдоль шоссе А20 Лондон, как обычно, расправляет свои сложенные крылья. Шире, чем раньше, охватывая кучу пригородных новостроек, возведенных в стиле, который в новом веке, пожалуй, станет стандартом английского градостроительства. Халтурные разноцветные коробочки. Небольшие участки деревянной обшивки; грязно-оранжевые панели; вставки из зеленого стекла; ярко-голубые панели. Опять деревянная обшивка. Игрушечный конструктор, который тем не менее вполне сочетается с лондонским смогом, кирпичом и лепниной, стеклом и цементом – теперь изрядно изношенными, но когда-то служившими обещанием новых времен, когда Верн сам еще был новым. Лондон ни с чем не спутать; и на светофорах и перекрестках Верн глазеет на город сквозь тонированные стекла. Глазеет жадно – да, именно так – словно его жизнь все еще была где-то там, не ликвидирована, не продана конкурентам, не роздана кредиторам невыносимо безжалостными бухгалтерами Бекки. Он представляет, как на следующем светофоре откроет дверь и совершит крайне медленный побег домой. Но это все уже в прошлом. На сороковом этаже элитного комплекса его больше не ждет кровать супер-кинг-сайз, каждый день заново застеленная свежими простынями из египетского хлопка.
Из Элтема в Кэтфорд. Из Кэтфорда в Бексфорд. Из Бексфорда (без остановок) в Левишем, а там…
– Что это? – спрашивает Верн, когда они заезжают на парковку нового стадиона «Ден». – Ты же не собираешься тащить меня на футбол?
– Я подумала, что тебе надо развеяться. Ты так хорошо со всем справлялся в этом году.
Хорошо справлялся? Сколько же, она думает, ему лет? У нее что, где-то есть график его поведения, такой же, какой она повесила на холодильнике для своих мальчишек? Десять золотых звездочек, и можно пойти на картинг. Скинь шестьдесят килограммов, и вот тебе гребаный Миллуолл. В этом доме все занимаются спортом, как будто с человеческим телом нельзя сделать ничего другого, кроме как постоянно швырять его в пространстве.
– Я не высижу полтора часа.
– Не переживай. Они продают вип-билеты, так матч можно смотреть из конференц-зала. Я взяла нам два таких.
– А где этот зал?
– Я думаю, на самом верху.
– Я туда не поднимусь.
– Тут есть лифты, – говорит она. – Я проверяла. А еще перед игрой подают обед, если тебя это утешит. – В голосе Бекки звучат резкие нотки.
– М-м-м, ну ладно.
Верн толкает тяжеленную дверь «Рэндж Ровера», кое-как приоткрывает ее настолько, чтобы, кряхтя и вздыхая, выскользнуть из машины и опереться на свои костыли.
– Не за что, папа, – бормочет Бекки у него за спиной. – Мне совсем не сложно, папа.
Дорога до сине-серой стены стадиона кажется ему очень долгой. Они направляются не к турникетам, а к более неприметной двери, судя по всему – входу для сотрудников. Так или иначе, для матча еще так рано, что вокруг никого нет. Нет толпы, через которую надо было бы продираться: лишь они вдвоем и встречный южный ветер, срывающийся с холодного серого неба и приносящий откуда-то издалека запах кебаба. На дворе еще только конец сентября, но Верн теперь очень легко замерзает. Он рад присесть в маленьком лобби, где собираются обладатели вип-билетов: большинство из них, судя по всему, чьи-то отцы, а с ними и другие не самые заядлые болельщики. Среди них он далеко не самый старый, да и не самый немощный. Это звание принадлежит подростку в жужжащем инвалидном кресле, как у Стивена Хокинга, которое может наклонить, согнуть и поднять своего скрюченного обладателя во все мыслимые позы и на любую высоту. А еще среди них есть мальчик, явно младше сыновей Бекки, наряженный в новенькую бело-голубую фанатскую шляпу, для которого тревожный богатенький папочка решил организовать максимально безопасный первый фанатский опыт.
Когда лифт доставляет их в конференц-зал, расположенный прямо над верхними рядами сидений, толпа разбредается, чтобы рассмотреть коллекцию памятных штуковин на стенах: столетние шарфы, фотографии портовых рабочих эдвардианских времен, старого стадиона, охваченного огнем во время войны, плотоядных болельщиков с бакенбардами из семидесятых и их полных нынешних противоположностей. Но только не Верн. Он подходит к окнам и видит внизу зеленый прямоугольник поля – такой маленький, хоть они и находятся на высоте всего лишь восьмидесяти футов. Он поднимает взгляд и сквозь просвет в углу на противоположной трибуне глядит на железнодорожные пути и то, что лежит за ними.
Вот он. Мгновенно, с одного взгляда на горизонт, видно, какой он большой, как его безапелляционно и неистощимо много – его города, этого хаотичного, вечно меняющегося коллажа из зданий, шпилей, крыш и дымовых труб, которые исчезают, чтобы снова вырасти под красным светом подъемных кранов; чьи строгие очертания и осыпающиеся фасады словно держат оборону, не подпуская тебя близко, но если тебе известен секрет, они раскроют тебе свое съедобное нутро, свою аппетитную сладость, свой богатый жирок. Ему нравилось смотреть на город из своего орлиного гнезда в Уорфе, где-то там на северо-востоке, из одной из тех башен, выросших на останках доков. Он родился в Южном Лондоне, вырос среди бексфордских краснокирпичных малоэтажек. Он сколотил состояние, которого потом снова лишился, прихорашивая прошлое, но по-настоящему его всегда завораживал только вид центра города и его восточных приделов, вечно обновляющихся, самых многообещающих; высоток, которые он так и не построил. Может быть, это отчасти можно считать ничьей. Когда-то он стоял у панорамного окна, зарывшись босыми ступнями в ворсистый ковер, из колонок гремел Россини, а он смотрел, как бетонные побеги тянулись вверх, готовясь обрасти сверкающей оболочкой. Наблюдал за змеящимися поездами и машинами, движущимися по дорожным артериям вдоль путей, словно кровяные тельца. За движением света. Восход с такой высоты был похож на смазанное цветное пятно – разрастающийся на горизонте тусклый обруч, становящийся в итоге ослепительной вспышкой, чей свет превращал устье реки в жидкий металл. Закат дымкой обволакивал запад и был его собственной версией северного сияния. На нем был шелковый халат, огромный в обхвате, как винная бочка, или вообще ничего. А почему нет? Все равно никто, кроме чаек и пилотов вертолетов, не мог его увидеть. Гальюнная фигура Лондона. Смальцевый монолит. Гигантский средний палец. Ничего этого больше нет. Ничего нет – даже плоти на костях. Глаза Верна, к его собственному стыду, начинает щипать, а поиски салфетки привлекают внимание Бекки.
– Ты в порядке, пап? – удивленно спрашивает она. – Пап? Что такое?
– Ничего, – бормочет он, сморкаясь.
– Нет, скажи мне, что случилось? – настаивает Бекки, дотрагиваясь до его руки.
– Просто мне всего этого не хватает. – Он ничего не может с собой поделать, не может не признать этого, расчувствовавшись от окружающей его заботы.
– Ну, это нормально, – говорит она. – Все скучают по местам, в которых выросли.
Сентиментальная, наивная.
– Да я не здесь рос, – восклицает он. – Господи ты боже мой, Бексфорд вон там, черт бы его побрал. Вон там.
Он разворачивается, поднимает костыль, чтобы показать на гряду холмов в другом окне, где расположился Бексфорд, и смахивает с накрытого к ланчу стола графин, по счастью, пустой. Бекки проворно ловит его, не дав разбиться.
– Все в порядке, – успокаивает она. – Может, тебе лучше присесть?
Он садится, и все остальные следуют его примеру. Похожая на бурундучиху хостесс в юбке и жакете голубого миллуолльского цвета хлопает в ладоши.
– Добрый день! – пищит она. – Добро пожаловать в «Миллуолл». Вперед, «Львы»!
– Вперед, «Львы», – преданно вторят все присутствующие, включая Бекки. Даже парнишка в инвалидном кресле издает какие-то звуки в нужном ритме. Бекки подталкивает его локтем.
– … «Львы», – бурчит Верн.
– Мы приготовили для вас восхитительную программу. Не можем обещать, что «Львы» победят, но гарантируем, что вы точно прекрасно проведете время. Отличная игра, великолепный вид, потрясающий обед и еще кое-какие сюрпризы. В конце игры один из наших игроков поделится с вами мыслями по поводу матча: если повезет, расскажет о том, как мы победили! А в перерыве пройдет наше постоянное мероприятие «Звезды прошлых дней» – к нам присоединится один из ветеранов «Миллуолла». Но кто это будет, я вам не скажу, даже не скажу, в какие годы он играл в команде, иначе это уже будет не сюрприз, правда? Скажу только, что болельщикам постарше будет что вспомнить. Вот такая подсказка. Ну что, вы готовы к обеду? Готова поспорить, что уже давно. А вот и он!