[52]. Где-то на дальнем участке дорожки звучит сирена «Скорой». Ну конечно, она слышит звуки их города, аудиоверсию Лондона, каким они его знают. Очевидно, когда они хотят чего-то винтажного, они выбирают звук из своего собственного «начала», и восьмидесятые для них такая же древность, как для нее – радио пятидесятых. С вами Геральд и его оркестр «Гаучо Танго» прямо из танцевального зала «Старлайт»… Звуки из самого старого, первого слоя воспоминаний.
Но затем она слышит обрезанный и закольцованный сэмпл голоса женщины, поющей на Голливудских холмах, и что бы там ни придумали парни, она путешествует по своей истории.
Любовь, что мы не познали
Любовь, что мы не познали
Любовь, что мы не познали
В следующий раз повезет
Они оборвали дорожку, так что в конце явно слышится треск, и становится очевидно, что это нарезка. И все же даже в этих фрагментах она – живая и слышимая – в каком-то другом отрезке настоящего поет в три дорожки в более теплой, более сухой ночи. Там вроде была гитара? Гитара исчезла. Песня, какой она была – хоть Джо так ее и не закончила, вертится у нее в голове, в попытках снова обрести форму и восстановить то (глаза щиплет. Ох, почти. Ох, еще не совсем), что было по тексту дальше. Что идет дальше, ведь песня, несомненно, все еще там – если не на расстоянии вытянутой руки, то точно на кончике ее языка. О боже. О боже. Это не позор, не убожество, не оставляющий за собой ядовитый выхлоп провал. Это артефакт, позволяющий бросить взгляд назад. Да, эта женщина на записи, поющая словно где-то рядом, но откуда-то издалека, чувствует горечь; да, она испытывает злость; но она переворачивает эти чувства и хладнокровно превращает свои горести в нечто, не требующее сострадания. Да и позвольте вам доложить, что голос у нее чертовски хорош. В нем куда больше типично американских переливов, чем было до этого или будет после. Смесь Сэнди Дэнни и Кэрол Кинг. Отличные связки, милочка.
Дождь стеной
Дождь стеной
Дождь стеной
В следующий раз повезет
И как они теперь собираются прийти к какому-то заключению или хотя бы к чему-то наподобие припева, столь же экспрессивному, чтобы на этом можно было остановиться и сказать, что это законченная песня. Может, в этой версии вся песня будет состоять из иссушенных останков отчаяния, нарезки не нашедшей успокоения тоски. Очевидно, что для парней песня в ее оригинальном варианте была насквозь пропитана чувствами, которые нужно было оттуда выжать. И они определенно выжали. Теперь это лишь намек, витающий в воздухе. Они убрали со всеобщего обозрения вывернутую наизнанку душу. Им не нужен был законченный нарратив, а может, предполагает внутренний циник Джо, они просто не хотели, чтобы женское нытье занимало слишком много места. Они превратили цельный женский голос в сэмпл. Но им все равно надо сделать так, чтобы он куда-то двигался, чтобы он дошел до какой-то точки. Как…
– Мы хотели, чтобы это был такой чиллвэйв, – говорит Люциус, – но чтобы под него можно было танцевать, так что добавили немножко дабстепа.
– Чувак, помолчи и дай ей дослушать, – вставляет Маркус.
А ну-ка погодите. Вот оно. Они переключили скорость и сохранили нарезку или просто урезанную версию того, что, как она смутно припоминает, было припевом. Просто им на это потребовалось больше времени, чем она ожидала, ведь они в отличие от нее адаптировали запись с учетом неиссякаемой выдержки людей на танцполе. Темп ускоряется, на первый план выходит бас, щелкают ножницы, нарезающие фрагменты партии синтезатора, и в итоге все эти клочки соединяются в какое-то подобие мелодии; почти ее мелодии, думает она.
Надеюсь на
следующий раз,
Цепляюсь за
следующий раз.
Все потому, все потому, все потому, все потому, что
В этот раз, в этот раз, в этот раз, дуэт наш пою
Одна.
Мощное усиление баса и синтезатора на последнем слове. Непостижимо. А затем снова откат к тоскливым фрагментам и нисхождение: крупные статические помехи, сухость барабанов, только помехи. БУМ-тада-да-ДА-ДА-да, БУМ-тада-да-ДА-ДА-да. Треск. Шипение. Звуки настоящей, живой лондонской ночи утверждаются в своих правах, как самолет, пролетающий над головой.
– Тебе понравилось? – вкрадчиво спрашивает Маркус.
Она поднимает руку. Если они хотят профессиональное мнение, они получат профессиональное мнение.
– Еще раз, – говорит она.
Шаги, шум города, помехи, барабаны, синтезатор. Сэмпл. В этот раз она знает, что будет дальше, она ждет вступления новых партий. Она формирует мнение о разных составляющих трека, о темпе, о некоторой предсказуемости такого долгого растягивания проигрыша. Ей будет, чем с ними поделиться. Но в то же время в этот раз, когда тревога отпустила, она лучше чувствует мелодию. Следующий раз, следующий раз, поет молодой голос из какой-то другой точки на огромном континенте времени, пронося горечь, пробудившуюся в мелодии, сквозь три десятка лет; этот голос убежден, что то, чего ему так не хватает, невозможно заменить ничем; он не может представить, что когда-то эта пустота заполнится. А теперь она, уже старая, слушает это, и у нее осталось не так уж много времени для «следующих раз», хоть она все еще способна удивляться, как удивлена этой новой вещью, заставившей следующий раз случиться прямо сейчас. В этом, должно быть, есть какая-то ирония. Но на самом деле нет. Она слышит, как время проходит, четыре удара в такт, девяносто ударов в минуту. Она слушает песню, свою песню, и это все еще песня о желании, о потере, о тоске. Только теперь это песня о тоске по тому, что ты еще имеешь; тому, что еще какое-то время будет в твоих руках и что тебе вскоре придется отдать мраку; в который канет ее песня, все ее песни; вина Вэл и ее мудрость; энергия Клода и его безумие, голос Рики и его леопардовые штаны. Сцена, усыпанная водянистым светом, словно бриллиантами. Малыш на руках. Красный лес в зеленоватом солнечном свете.
И еще кое-что. Ей помнится, что она всегда хотела добавить бэк-вокальную партию – подпевать самой себе. Теперь, тридцать лет спустя, она может исполнить этот дуэт. Когда начинается припев, Джо откидывает голову назад, распрямляя мягкую трубку трахеи, и вступает. Соло для двоих. Ее голоса возносятся вверх, Маркус хохочет, а ее буро-серебристая песня уносится в ночь над бексфордскими крышами, мимо алого огонька неподвижного подъемного крана, мимо величественных домов в Бексфорд-Райз и хипстерских кофеен на холме, мимо бургерных и закусочных, между высоток Парк Эстейт и дальше над верхушками деревьев. И голос, и басы, и барабаны колышут листву и бумажную обертку жареного цыпленка, отскакивают от кирпичей и цемента, на которых любовь всегда оставляет неизменно временный след краской из баллончика; любовь, из которой мы строим дом; мы, кто возносит свои голоса и летит сквозь. Летит сквозь.
Бен
В палате Бена в хосписе есть окно, выходящее на небольшой участок с клочковатой травой. Его со всех сторон окружают двухэтажные кирпичные стены, и солнце попадает прямо на траву лишь в середине дня. В любое другое время место там затененное – заброшенный зеленый квадратик пруда да перекрученная приземистая скульптура, поросшая мхом. Но где-то вне поля зрения Бена должна быть дорожка, ведущая во внутренний двор, а значит, и прореха в углу, где встречаются стены, потому что иногда по утрам откуда-то справа ненадолго просачивается луч раннего света: низкий и ровный. Он светит и сейчас, а трава покрыта росой. Вдоль всей солнечной линии сверкает море крошечных бусин, миллион дрожащих на свету нитей.
Говорят, когда умираешь, мир становится меньше, но вот он здесь, и его настолько же поразительно много, как и всегда. Это ты уменьшаешься. Или просто уже не можешь постичь его целиком; хватаешься за все более мелкие фрагменты, пока тебе не остается лишь одним глазком смотреть на ослепительно яркий уголок всего этого колоссального полотна. Но потом и его не станет.
Трубочка под простыней введена ему прямо в руку, и маленький поршень автоматически подает по ней морфин. Если боль становится невыносимой, он может нажать на кнопочку и попросить еще. Как правило, обходится без этого. Но время расплывается, движется скачками. Люди приходят и внезапно исчезают, стоит моргнуть, как ночь становится днем, а день – ночью. Он теряет нить в середине разговора, а затем в поисках нужного слова обнаруживает, что разговор остался далеко позади, несколько часов или дней назад. Он медленно преследует свои постоянно разлетающиеся мысли, словно человек, гоняющийся за шариком ртути, который постоянно норовит расщепиться и укатиться подальше.
Марша, Рути, Кертис, Клив, Грейс и Адди надевают верхнюю одежду, собираясь уходить. Сестра дает ему глоток питательной смеси – и их уже нет. «Это что, представитель парламента?» – спрашивает медсестра. «Угу», – отвечает Бен. Глотать тяжело. Да, именно так, Адди Оджо – член парламента от Бексфорда во плоти. «И это все ваши дети?» – спрашивает медсестра с ноткой учтивого недоверия, в целом совершенно логичного. «Ни один», – отвечает Бен. «Все до одного», – добавляет он. Он смог произнести последнюю фразу вслух? Внезапно уже ночь.
Иногда ему страшно. Иногда ему кажется, что все рассыпается на части: мысли, кости – все материи разлетаются и оседают горой останков; а потом ему кажется, что он слышит колоссальный звук, дребезжащий, раскатистый, внутри которого он жил.
Он пытается привести мысли в порядок, но ртуть разбегается в разные стороны. Разные части его жизни, которые, казалось, никак не соединены друг с другом, но, как он уверен, связаны. В самом деле. Как он колесил по Бексфорду в одной жизни, а потом в совершенно другой на тех же автобусах, по тем же местам, тем же кафе; ужас, а потом ликование; его сестра, а потом Марша. Весной на тех же улицах. Только не по кругу, а как будто поднимаясь по спирали, ведь разве в конце концов он не добрался куда-то?