Однажды она заметила, что обшлага его рубашки, манжеты и воротник сильно потрепаны – как говорится, обтреханы. И еще углядела, что нянечка Стеша гладит любимому доктору единственные на все сезоны брюки.
Веруня, Вера Васильевна, покачивалась в гамаке с очередным «романом» в руке. Дочки… Да что там дочки… У них своя жизнь. Сестры, которых он, Доктор, кормил и тянул, без всякой надежды пристроить замуж, вязали крючком кривые салфетки.
Докторица Лариса, совсем молодая, чуть старше Марии, была остра на язык и уже почти безнадежно несчастна – мужчины Ларисы сторонились. Пожалуй, одна только Лариса не оказывала начальству должного почтения, не стесняясь комментировать и нелепого в своей растерянности Доктора, и его шумную и бестолковую семью.
– Мелкое семейство, – так называла она его родню. – Мелкое и бестолковое – бездельничают, веселятся, пьют пустой чай и еще размножаются.
Это, естественно, было брошено в адрес и незадачливой дочки, и их с Веруней собственных детей.
Вера Васильевна не работает. Почему? На этот вопрос она бы и сама затруднилась ответить. Негласно считалось, что Веруня растит детей. А на деле… После рождения младшей, Тонечки, муж объявил, что карьера Веруни закончена: три дочери – это не шутка!
Это и впрямь было серьезно – девочки оказались болезненными и беспокойными. Однако даже во время банальных простуд Веруня впадала в такую панику, какая, в общем, была довольно смешна для опытной многодетной матери. Вопросы решал, разумеется, муж. Вопросы любого масштаба – будь то болезни детей, продуктовые проблемы, материальные или визит водопроводчика или электрика.
Веруня беспомощно хлопала прозрачными, в светлых ресницах, глазами и разводила тонкими ручками.
– Виталечка, – детским голоском певуче выводила она, – кран снова бессовестно потек, лампочка в беседке перегорела, и суп – представь себе – тоже! Ну, в смысле, сгорел. Прямо на плите – просто выкипел! – искренне удивлялась она.
И на глазах у нее закипали слезы отчаяния.
Виталечка успокаивал ее и принимался «решать вопросы». Он говорил, что «Веруне не просто».
Это и дети, и свекровь, и золовки.
– У Веруни ангельский характер, – восхищался он, – ни одного скандала и ни одной распри! За всю нашу жизнь!
Это была чистая правда – скандалов в доме не бывало. Родня – мать доктора и его незадачливые сестрицы – признавала в тихой Веруне хозяйку, а себя считала приживалками при невестке и любимом брате. Не то чтобы Веруня на этом настаивала… Но! Границы обозначила четко – она приняла их в семью! Приняла без истерик, спокойно и безоговорочно – после письма из Сибири, когда свекровь наконец решилась открыть сыну и невестке всю правду – жить невозможно, продуктов не достать, климат кошмарный, у старшей дочери астма, и теплые края им просто необходимы. Нужно было срочно что-то решать.
Беженцев приняли тут же – тогда еще в крошечной квартирке, выданной местной властью многодетному отцу.
А спустя полгода, устав от очередей в уборную, было решено «расшириться», то есть купить большое жилье.
Дом этот, уже тогда почти развалившийся и даже не скрывавший этого, беззастенчиво, не смущаясь, обнажал дырки в полу и прорехи в тонких стенах, но купили его быстро и сразу – деньги достала из носового платка мать доктора – все, что удалось скопить за долгую жизнь.
В этом кособоком, продуваемом и ветхом жилище была какая-то особенная, уютная и светлая прелесть, сразу бросающаяся в глаза. Дом был и вправду светлым, воздушным и очень просторным – большая терраса, выходящая окнами на море, балкон на втором этаже с белыми, потрескавшимися и шаткими балясинами, полукруглые окна, скрипучие деревянные полы и даже остатки «барской» мебели – дубовый буфет в стиле ар-деко и пара козеток для «легких дам» – неудобных, узких, с затертым и расползающимся, совсем блеклым шелком.
Еще был стол. Да, стол! Огромный, дубовый, на единственной толстенной, мощной ноге – «семейный», вне всякого сомнения, стол. Стол и решил все дело – тут же заворковали сестрицы, и подхватилась Веруня: «Ах, семейные чаепития, ах ванильные сухари в плетеной корзинке! Ах, алычовое варенье и бублики с маком!»
Участок – всего-то четыре сотки. А куда же им больше? Заросший полынью, ковылем и давно одичавшими садовыми деревьями тоже был одобрен в момент – никаких огородов, боже упаси, только цветы и цветы!
Цветов, разумеется, никто не развел – все забыли об этом после пары неудачных опытов с розами и георгинами. И это на юге, при степном-то климате!
«Рожала» только оставшаяся от старых хозяев клубника – почти выродившаяся, совсем мелкая, но сладкая до невозможности. Из нее и варили варенье. У забора цвела кривая, мозолистая алыча – и это тоже шло впрок. И еще все никак не могла выродиться деревенская малиновая мальва – соседка кривой алычи.
В доме все постоянно ломалось, отваливалось, падало, вырывалось и билось. И все же простор всех расслабил и примирил – всем по комнатке, всем по углу – внизу сестрицы с матушкой, наверху сам хозяин – с женой и дочками.
Считалось, что хозяйством занимаются сестры – под строгим надзором матери. Ерунда! Поварихи были они никудышные. Веруню от домашних дел отстранили, а сами хозяйство так и не потянули – Виталечка питался в больнице, девочки – из тех детей, у которых никогда нет аппетита, а женщины доктора были субтильны, неприхотливы, да и вообще обходились «лепестками фиалок», запивая их «каплями росы».
Зато в доме весело, шумно и мирно. Разве не это залог счастливой семьи?
Матушка доктора занималась рукоделием, и считалось, что она всех обшивает, обвязывает и одевает. Бесконечно распускались старые кофты и платья, скатывались в клубки давно уже запутанные и перекрученные нитки, и она с упоением принималась за новый «шедевр». Так все и ходили – в пестрых растянутых кофтах на пуговицах и в сшитых ею же юбках из дешевой и «немаркой» ткани.
А глава семьи был совершенно счастлив! Все его женщины – любимые женщины – были рядом, жили все вместе, и он отвечал за всех!
Он вообще считал себя человеком счастливым: дом – любимый дом, – полный любимыми и родными лицами, море, на которое он любил смотреть на закате, и, разумеется, его работа! Его обожаемая, лучшая и необходимая работа!
Маленькая больничка – а больницей назвать ее было просто смешно – была ему даже не вторым, а первым домом. Торопясь по утрам на работу – смех, семь минут по соседней улице, – он в который раз ощущал себя счастливым человеком – вот оно, счастье! Просыпаться с торопливой мыслью о работе и с удовольствием спешить вечером домой.
Боялся он только одного: не приведи господи, слепоты или тремора рук – вот тогда точно беда!
Пару лет назад большой человек из районного центра пообещал ему «райский сад» в своей вотчине. В благодарность за «спасение, так сказать, жизни». Доктор отказался, сильно удивив и расстроив партийного бонзу: «райский сад у меня здесь, уважаемый! А эту больничку я сам поднимал. Да и к тому же – море, батенька! Вот посижу на берегу после трех операций – и будто заново родился, ей-богу. Весь налет с души и с сердца – прочь через десять минут. Вот сколько счастья – семья, больница и море! А вы говорите – в райцентр!»
Бонза покачал квадратной лысеющей башкой:
– Чудак вы, доктор! Ей-богу – чудак! И кто бы от этого… Да еще добровольно!
Доктор улыбнулся и развел руками. Бонза тот, кстати, после той истории так и лечился у доктора, чуть что – высылал машину.
Мария своего доктора обожала – он был для нее богом и небожителем. Однажды она остолбенела, увидев его на городском базаре – доктор выбирал помидоры. Щупал, нюхал, как все остальные. Как все обычные люди, вот чудеса! Она встала чуть поодаль и не сводила с начальника глаз. Потом он засеменил к молочному прилавку и пробовал творог и сметану. Потом купил курицу, заглядывая в ее пустые и мутные глаза, по дороге прихватил винограду и быстро пошел к выходу.
Мария была потрясена – он, кумир, небожитель, нюхает куриную гузку, проверяя на свежесть! Когда дом полон женщин и девиц! Какая вопиющая несправедливость! Просто гадость, честное слово…
Возмущению ее не было предела. И вот именно тогда она стала подкармливать любимого Доктора, сменив на посту санитарку Стешу, приносившую из дома то котлету, то капустные пирожки. И именно тогда она возненавидела «мелкую» семейку. Возненавидела и запрезирала – горячо и глубоко, до самого сердца, не вполне понимая, что движет ею не обида и не жалость. А движет ею любовь.
Жизнь Марии протекала плавно и скучно, впрочем, скука ее вовсе не угнетала. Дом – работа. Хотя какой там дом! Дом был далеко, там, где осталась ее большая семья. А маленькая комнатка, которую Мария снимала, была не домом – так, скорее убежищем. Она приходила с работы, перекусывала и ложилась в кровать. Долго лежала с закрытыми глазами, думая обо всем понемножку. Тосковала по родне, особенно по отцу и Христине, почему-то стала чаще вспоминать младшего брата, к которому прежде не испытывала никаких родственных чувств. Даже с теплом думала о мачехе, наконец начиная ее по-бабьи жалеть.
Еще мысли Марии занимала работа. Она без конца перебирала события прошедшего дня и недели, переживала за больных и, конечно же, думала о Докторе. Она обожала его, восхищалась им, гордилась, что причастна к его судьбе. Жалела, скучала, когда не видела его слишком долго или видела слишком коротко. «Святой человек! – думала она. – Таких больше нет!» Засыпая, она радовалась, что завтра снова рабочий день, который начнется с обычной пятиминутки, и она опять увидит его, услышит его спокойный, размеренный и уверенный голос. Да если бы было возможно, она бы вообще не уходила с работы – дела в больнице всегда найдутся. Она с удовольствием брала подработки – ночные дежурства и операции. Кто-то считал ее жадной до денег, кто-то жалел – одинокая, скучно. Живет словно старуха.
Иногда она ходила в кино. Никогда – на танцы, стесняясь своей «крупноты» и «тяжелости».
Отец тяжело заболел, и Мария взяла неожиданный отпуск. Диагноз Харлампию поставить никто не мог, и относительно молодой еще мужчина медленно и верно впадал в дремучую тоску и отчаянье, не желая общаться даже с родней. Жена повезла его на свою родину к какому-то древнему колдуну. Колдун отменил все таблетки и дал им огромный мешок трав и настоек. Но облегчения травы не принесли. Тогда Христина отбила Марии срочную телеграмму. Когда она увидела отца, ее сердце чуть не разорвалось от боли. За полгода Харлампий превратился в согбенного, сморщенного старика.