— И хорошо, и хорошо, — согласилась вдруг Нинуха. — Значит, мне спокойней насчет Аникея будет…
Наташа жила у Елизаровых уже неделю и за неделю едва ли произнесла полсотни слов. Она быстро поняла свои обязанности, вставала рано, топила печь и готовила завтрак. Когда хозяева уходили на работу, мыла полы, принималась за стирку, к вечеру опять топила печь и готовила ужин.
Ночами, лежа на теплой, уютной печке, она слушала, как храпят в комнате хозяева, и думала: что же ей делать весной, когда наступит тепло? Она не знала, что она сделает весной, знала лишь, что тут ни за что не останется. Ей с каждым днем все противнее становился и сам Аникей с красивыми бараньими глазами, которыми, как она заметила, он сильно гордился, а особенно его Нинуха. Она каждый вечер приносила с работы полную сумку продуктов, хлеба, подозрительно оглядывала Наташу, моргая разбухшими веками: не случилось ли, мол, чего тут с Аникеем у вас? «Воровка! — с ненавистью думала Наташа. — У детей воруешь ведь».
Иногда она думала: неужели нет на земле добрых, умных людей, которые бы все поняли, поверили бы ей? Поверили бы, что отец ее не виноват, оказали ей какое-то внимание, дали какую-то работу… Вот хотя бы как у этой противной Нинухи. Господи, как бы она работала, как вкусно готовила бы для детей и ничего, ни крошки не воровала бы! Или все скрыть про своего отца, назваться другим именем? Уехать весной далеко-далеко, куда-нибудь в глушь, в тайгу, в колхоз, сочинить себе новую биографию и начать жить, как уж там придется? И тут же всякий раз с негодованием отбрасывала эту мысль: «Нет, нет, я горжусь папой, что бы ни было! Никогда, никогда я не скрою, чья я дочь…»
Елизаров не обращал на Наташу никакого внимания. Только раз он спросил у нее зачем-то:
— В школе сколько классов закончила?
— Десять, — коротко ответила Наташа.
— A-а, грамотная, — протянул он.
Страхи, которые нагнала Нинуха, потихоньку проходили. Да и возвращался Елизаров всегда за полночь, когда жена давно была дома и храпела на своей кровати.
Но однажды он вернулся часов в шесть вечера, сильно пьяный. Раздевшись, сел на кухне на сундук, широко расставив ноги.
— Нинухи нету еще?
— Нету.
— И не надо. Давай чего пожрать. На фронт знакомого провожали, питьва было много, а жратвы мало.
Наташа, сперва встревоженная его ранним приходом и пьяным состоянием, после этих слов как-то успокоилась, хотя и была настороже. Она достала из печки приготовленный ужин. Он поднялся, проговорил еще раз:
— И не надо Нинухи-то…
И неожиданно, как зверь, схватил ее.
— Пусти! Пусти… — Наташа заколотила его кулаками по носу, по глазам. Но он только хрипел, дышал вонюче и гнул ее к полу. — Я… я пожалуюсь… в твою же милицию! — вспомнила она совет Нинухи.
Но то ли Нинуха переоценила действие такой угрозы, то ли Елизаров не расслышал этих слов — пулей он не отлетел, а захрипел еще яростнее. Борясь с ним, Наташа схватилась рукой за край стола, почувствовала под ладонью вилку. И, не раздумывая, ткнула ею в ненавистное, вонючее лицо.
— А-а! — застонал Елизаров, повалился навзничь, прикрывая ладонями щеки.
Какую-то секунду Наташа стояла неподвижно, окаменело глядя, как корчится Елизаров на полу. Сквозь пальцы его рук текла кровь. «Боже мой, а если бы в глаз или в горло?!» — мелькнуло у девушки. И она, схватив пальтишко, платок, бросилась на улицу.
— Стой, стой! — заорал Елизаров, вскакивая.
Он гнался за ней в сенях, гнался по двору, выскочил даже на улицу. Но тут опомнился, видно.
— Все равно не уйдешь! Куда тебе боле? Вернешься!
Наташа еще бежала долго, потом остановилась, тяжело дыша. Улица темна и безлюдна, заиндевевшие деревья стояли молчаливо. Она прислонилась к мерзлому стволу и заплакала.
Слезы были, видимо, последними, и их хватило ненадолго. С последними каплями слез из ее души вылилось все, что там еще осталось, — зыбкая надежда на то, что жизнь ее все-таки не кончилась, что когда-то она начнется вновь, ненависть к Елизарову, к его толстой жене, ко всем людям, которые не хотели ее понять и помочь. Душа ее была пуста и безучастна ко всему, как торчащая на небе луна.
Глядя на эту унылую желтую тарелку, Наташа пошла вдоль улицы и скоро оказалась за селом. Куда она шла, ей было все равно, она не думала об этом. Лютый мороз давно пронизывал ее всю до костей, — коченели руки, голова под тонким платком, ноги в рваных ботинках. «Сейчас замерзнешь», — будто шепнул кто-то со стороны. «Ну и пусть», — ответила она этому «кому-то». «Вернись к Елизаровым, доживешь как-нибудь до весны, до тепла, а там видно будет». — «Ни за что!» — ответила она. «Ну, стукнись в любой дом, попросись переночевать хотя бы… Люди же тут живут, а не звери». — «Не хочу!» — «Жизнь ведь впереди, ты не жила еще… А сейчас замерзнешь — и все кончится». — «И пускай! И хорошо!»
И ей действительно стало вдруг хорошо и тепло, уютно как-то. Она огляделась — сбоку чернели какие-то кустарники, блестели обсыпанные изумрудно-золотой пылью невысокие холмы. Над ними висела луна, круглая, большая, ласковая.
И Наташе захотелось лечь в сугроб и уснуть…
Поздним январским вечером 1942 года в избенке Огородниковой сидели за столом трое — Макар Кафтанов, бежавший вместе с ним из тюрьмы Ленька Гвоздев и рослый сухощавый человек с едва заметным шрамом на щеке, с усталыми, по-кошачьи острыми глазами. Это был Петр Зубов, сын того самого полковника Зубова, который в 1919 году гонялся за партизанским отрядом Кружилина. Еще в начале ноября немцы освободили его из Курской тюрьмы, предложили работать в городской полиции. Он согласился, но, сославшись на нездоровье, выговорил себе несколько недель отдыха. И прожил эти недели в городе, наслаждаясь свободой, а потом исчез. В Шантаре он появился перед Новым годом, ночью стукнул в дом Лукерьи Кашкаровой. Старая Кашкариха долго притворялась, будто не узнает его, а затем — будто давно не имеет никаких известий о своем непутевом приемном сыне Макарке. И, только убедившись, что Зубов не притащил за собой никакого хвоста, указала ему адрес Огородниковой.
На вопросы Кафтанова, каким образом освободился, как и с какой целью приехал в Шантару, Зубов не отвечал. Он был хмур, молчалив, целыми днями валялся на постели, читал книжки, какие случайно оказывались у Огородниковой, или, прикрыв глаза, слушал радио. Только раз он спросил у Макара:
— А на бывшей вашей заимке, что в Огневских ключах стояла, что там сейчас?
— А что там? Ничего. Обгорелые бревешки догнивают. Лебедой все поросло. Зачем тебе?
— Там же отца моего зарубили.
— Во-он что! — догадался Макар. — Тянет сердцем? Нашел того, который родителя твоего в царство божие отправил?
Зубов, по обыкновению, промолчал.
Сейчас все трое играли в очко. На столе кучка смятых денег, две полупустые уже бутылки. Окна дома плотно прикрыты ставнями, изнутри занавешены. Сама Манька была тут же, она, свернувшись калачиком, лежала на кровати лицом к стене.
Макар Кафтанов держал банк. Он сдавал карты и вполголоса тянул: «Эх, жила-была на свете Маня-а…»
— «Но-осила Маня финочку в кармане-е», — поддержал Гвоздев. — По банку! Карту! Еще одну…
— Скучно-то как, господи! — тяжело произнесла Огородникова, села на кровати, спустила на пол ноги.
— Скука бывает от завихрения мозгов. А также от проигрыша в карты, — задумчиво проговорил Гвоздев. — «Интеллигентность Маня соблюдала…» А ну, еще одну карту! «Спать ложилась, все с себя снимала…» Очко!
— Ч-черт! — Кафтанов бросил колоду.
— Что такое «не везет» и как с ним бороться… хе-хе! — Гвоздев загреб к себе деньги. — Еще банк сгоняем?
Зубов налил водки, выпил, поднялся. На стене висел плакат: «Что ты сделал сегодня для фронта?» Он подошел к плакату, принялся внимательно разглядывать, вполголоса машинально продолжая откуда-то с середины блатную песню.
— Перестаньте выть! Тошно, — попросила Огородникова.
— Карты! — взревел Макар. — Ставлю на банк Маньку! Ложь косую!
Гвоздев с готовностью вывалил на стол деньги.
— Макар! Макар! — испуганно бросилась Огородникова к Кафтанову.
— Не ори под руку! — оттолкнул ее тот и как ни в чем не бывало начал сдавать карты, напевая под нос: — «Три ножа воткнули в спину Мане…» Еще? «Что носила финочку в кармане…» Добавить?
— Наберите столько же.
— «И до рассвета труп ее красивый, — Кафтанов осторожно положил себе карту, — речка на волнах своих носила…» Казна!
— Ваши не пляшут. У нас двадцать! — И Гвоздев поднялся. — Эх, Манечка! Обычно мне везло или в карты, или в любви. А сейчас — одновременно. Вспомним старую любовь, что ли? Прошу на свежее супружеское ложе. Для разнообразия, скуку развеять.
— Нет, не-ет! — попятилась от него Огородникова. — Не могу.
— Почему? — вдруг спросил ее Зубов.
— Противно все! Эти стены, песня ваша… сами вы!
— Мало чего! — нервно усмехнулся Гвоздев. — Закон порядка требует. Иди, иди! — И Гвоздев стал толкать ее за дверь.
— Да приведу я тебе бабу… если надо. Немедля…
Петр Зубов, давно потеряв интерес к плакату, снова выпил чуть не целый стакан водки, хотел налить еще, но при последних словах Огородниковой вскинул голову.
— Какую бабу? Откуда? Погоди, Гвоздь.
— Сирота тут одна, из беженцев. Молоденькая. Недавно я в сугробе за деревней подобрала ее, чуть живую. Соседку, бабку Акулину, попросила, она отходила ее.
— Ну, веди. Поглядим.
Огородникова вышла. Макар Кафтанов проводил ее недовольным взглядом.
Вообще Макар был недоволен многим. И тем, что Ленька Гвоздев оказался недалеким, глупым, фанфаронистым человеком, которого до сих пор пьянил сам факт принадлежности к преступному миру, а Кафтанов по своему богатому опыту знал: раз так — ненадежный товарищ, в любую минуту может подвести. И тем, что в Шантаре объявился Зубов. Конечно, они с Зубовым друзья, молочные братья почти. Во время гражданской войны и много еще после они втроем — он, Петька и Лукерья Кашкарова, которую оба называли «мамкой», — жили на глухой таежной заимке, долгое время не зная никакой нужды, а потом пришлось испытать и голод и холод. Лет восемнадцати от роду, году, кажется, в двадцать пятом, Зубов обчистил в какой-то деревушке магазин и был осужден. Спустя несколько лет по его пути пошел и Макар. После долгой разлуки встретились они случайно в колонии в тридцать шестом году. Зубов был настоящим уркаганом, имел в общей сложности сорок два года сроку. Там, в колонии, Кафтанов и рассказал, что их приемная мать живет в Шантаре, и дал ее адрес, не надеясь, что Зубов когда-либо окажется в тех краях. Но вот он объявился тут и ведет себя странно, непонятно. И Манька того и гляди не выдержит, пойдет да заявит о них всех. Или сопляк Витька, родной сын «мамки». Сколько Макар ни пытался подчинить его себе — не получается. Ощетинивается, звереныш, да сопит сердито носом. Да и сама «мамка» недавно, когда Макар хотел взять Витьку с собой в Андреевку, вдруг сказала: «Не трожь ты его, сынок, не ломай ему жизнь. Видишь, не хочет он, невмоготу ему твои дела…» А Витька был очень нужен. Андреевка — деревушка тихая, небольшая, магазин, находившийся в случайном, неприспособленном помещении, не охранялся, грузная продавщица, кончая работу, ставни единственного окошка притыкала железным болтом, наружные двери замыкала на два врезных замка, вешала еще амбарный и уходила. В сенях магазинчика были навалены пустые ящики и бочки из-под сел