— Я, я, я… удивительно вы скромный человек.
И тут Поликарп Матвеевич не выдержал. Побледнев, он трахнул кулаком по столу.
— Мальчишка! Да я вот этими руками, насколько хватало сил, дрался за советскую власть. Поэтому позволь уж мне не скромничать. А ты хочешь мне своими гнилыми нитками пришить антисоветчину? Во враги этой власти записать? Не выйдет!
— Почему же? — Тищенко пожал плечами. — Если надо, может и получиться.
Сказал и поглядел на Кружилина: какой эффект произведет это словечко «надо»? Но, к его удивлению, Кружилин не спеша повернулся, пошел к дивану, покачивая плечами, сел, спокойно закурил.
— Это что же, таким вот способом вы и другим дела шьете?
— А вам не кажется, что это клевета на сталинских чекистов? За такую клевету можно о-очень долго рассчитываться.
— А знаете что? — промолвил Кружилин. — Подите-ка вы к черту.
— То есть как? — опешил Тищенко, привстал. И только потом, задыхаясь, прокричал: — Как вы… смеете?! Встать!
— А так и смею. Я больше не желаю с тобой разговаривать. — И отвернулся к стене.
Оперуполномоченный нервно сгреб со стола бумаги и, вжикая новыми сапогами, вылетел из кабинета.
Остаток дня Поликарпа Матвеевича никто не беспокоил. Хорошо хоть, что в углу, на тумбочке, стоял графин с водой.
Никто не беспокоил его и на третий день, до обеда. А часа в два дверь распахнулась, вошел, почти вбежал, Яков Алейников.
— Поликарп Матвеевич! Ну, дельцы они тоже! Случайно узнаю в управлении, что они тут тебя… «Вы что, говорю, с ума сошли?! Как вы могли даже подумать что о Кружилине? А мы, говорю, секретаря райкома потеряли…» Поехали, я тоже домой.
— Неумно, Алейников, — тихо и раздельно проговорил Кружилин.
Яков умолк на полуслове, вскинул и опустил брови. По его туго обтянутым скулам прокатились и исчезли желваки, натянув кожу, кажется, еще сильнее, до предела.
— Поликарп Матвеевич, — произнес он глуховато, глядя немигающими глазами в глаза Кружилина, — мы преданных партии и советской власти людей не трогаем. Мы их, наоборот, оберегаем. Инцидент с вами объясняется просто, — перешел он вдруг на официальное «вы». — Как-то здесь, в управлении, я шутя рассказал, как вы меня критиковали за мой метод работы… что, мол, я не царской охранкой командую… Они, понимаешь, запомнили эти слова.
— Не ври, Алейников! Я тебе не мальчишка!
— Поликарп Матвеевич!
— Что — Поликарп Матвеевич?! Ты творишь в районе беззаконие!
— Например? — сощурил глаза Алейников. На щеках у него проступили и начали расползаться белые пятна.
— Например, тот же Иван Савельев. Он не виновен. Например, колхозник из Михайловки Аркадий Молчанов. За что вы его-то посадили вслед за Савельевым?
Кружилин задыхался от ярости, сжимал и разжимал кулаки. Крупное его тело вздрагивало, он хотел унять эту дрожь и не мог.
— Дальше? — усмехнулся одними губами Алейников.
— А дальше — так не будет! Мы хотели на бюро райкома заслушать работу райНКВД, кое в чем разобраться… Тебя, видимо, рекомендовали бы снять с работы за нарушение социалистической законности. А ты меня решил для острастки сюда! Не выйдет, братец! Бюро состоится! Мы не позволим выйти… тебе из-под контроля партии…
Алейников молча постоял немного, прошел к тумбочке, налил стакан воды и выпил. Потом сказал спокойно:
— Есть, видимо, вещи, которых вы не понимаете, Поликарп Матвеевич. Никакого бюро не будет.
— Это почему же? По каким соображениям?
— По политическим. Вот вам пропуск на выход…
Не помня себя, Кружилин выбежал на улицу, крупно зашагал в крайком партии.
Секретарь крайкома Субботин, стареющий угловатый человек, щеки которого изрезали глубокие морщины, принял его не сразу, но зато выслушал весь рассказ Кружилина спокойно, внимательно, не перебивая. И только когда Поликарп Матвеевич умолк, проговорил:
— Да, мне звонили. Все это очень неприятно.
— Значит… Значит, я, Иван Михайлович, действительно чего-то не понимаю, как говорил Алейников?
— Так выходит.
— Но — чего? Чего?
— Чего? — невесело переспросил секретарь крайкома. — Многого. Политической обстановки. Пульса времени.
— Что? — Кружилин поднял глаза на секретаря крайкома, оглядел его, будто видел впервые.
Поликарп Матвеевич давно, кажется с ноября 1919 года, знал этого человека, одного из руководителей новониколаевских подпольщиков, потом комиссара одного из полков легендарной Пятой Красной армии. Ну да, с ноября, потому что именно в последних числах ноября 1919 года партизанский отряд Кружилина совместно с этим полком выбили белогвардейцев из Шантары. Потом полк ушел дальше, на Новониколаевск, а этот человек крепко тряхнул ему на прощанье руку и сказал: «Давай, Поликарп, устраивай тут советскую власть. Ты пока отвоевался».
Затем он встретился с ним, кажется, года через два или три, на Барнаульской партийной конференции — в те годы Шантарская волость относилась к Барнаульскому уезду. «Ну вот, и я отвоевался, — сказал этот человек, узнав Кружилина, и опять крепко тряхнул ему руку. — Сейчас, видно, придется потрудиться в укоме партии. Поработаем вместе».
И они работали, часто встречаясь, до самого тридцатого года, когда Шантара отошла ко вновь организованному Западно-Сибирскому краю. На несколько лет Кружилин потерял из виду этого человека, но полтора года назад снова встретились в Западно-Сибирском крайкоме. «A-а, Поликарп Матвеевич! — воскликнул тот радостно и энергично потряс руку. — Видишь, гора с горой не сходится… Опять свела нас судьба! Ну, заходи, потолкуем, что и как у вас в Шантаре…»
Работать с Иваном Михайловичем было легко и приятно. Неизменно мягкий и приветливый, он никогда не горячился, не суетился. Все это как-то не гармонировало с его угловатой, немного нескладной внешностью, но все равно от него веяло покоряющей силой и правотой. Сперва Кружилин не мог разобраться, в чем тут дело, в чем такая покоряющая сила этого человека. А потом понял — в глазах, во взгляде. Разговаривая, Иван Михайлович всегда смотрел на собеседника серыми глазами чуть грустновато, почти не мигая, и казалось, что его взгляд, проникая в душу, видит то, что другим никогда не разглядеть. И странно, что это не оскорбляло и не пугало собеседника, — во всяком случае, он, Кружилин, никогда не испытывал под взглядом секретаря крайкома таких чувств, — это просто лишало возможности что-то утаить, заставляло выкладывать все, и плохое и хорошее, что есть на душе. И заставляло выкладывать именно потому, что взгляд Ивана Михайловича странным, необъяснимым образом заставлял поверить — перед тобой человек, который все поймет, который не осудит за непонимание каких-то важных вещей, поможет понять то, чего еще не понимаешь.
Именно таким взглядом и смотрел сейчас Субботин на Кружилина.
В просторном, чистом кабинете с потертым ковром на полу долго стояла тишина. Только круглый медный маятник настенных часов лениво и отчетливо ронял на деревянный пол секунды да, колеблемая ветерком, шелестела на окне голубоватая занавеска.
— Но… если я не понимаю таких вещей… — проговорил Кружилин, почему-то мучительно прислушиваясь к стуку маятника, — то как же я дальше… могу работать секретарем райкома?
— Вот и я об этом думаю, — глухо проговорил Иван Михайлович. Кружилин вздрогнул, медленно поднял голову. Секретарь вздохнул, поднялся. — Ладно, Поликарп, езжай домой.
Из крайкома Кружилин вышел со звоном в голове, с каким-то необычным чувством — его, Кружилина, кто-то долго и старательно жевал, но глотать почему-то не стал, а, смятого и изжеванного, выплюнул в дорожную пыль.
На вокзале Кружилин подошел к ободранной стойке, выпил залпом стакан теплой водки и, не чувствуя ничего, кроме тошноты и отвращения, сел в поезд.
«Как же так? — думал он всю дорогу под стук колес. — Ну ладно, пусть не понимаю… Почему же он, Иван Михайлович, не объяснил мне, чего я не понимаю… Ведь он может объяснить…»
Вернувшись в район, Кружилин остервенело взялся за дела, день и ночь мотался по селам и деревням. В разгаре был сенокос. Поликарп Матвеевич иногда сбрасывал гимнастерку, брал вилы, становился возле стога и, обливаясь потом, целыми днями метал тяжелые пахучие пласты.
Однажды он вот так же проработал весь день в михайловском колхозе. Стога ставили на лугу возле Громотухи. Вечером Кружилин выкупался в прохладной реке, сел на каменную, уже нахолодавшую плиту, стал слушать, как ворчит Громотуха на перекате. Сзади простучали дрожки, слышно было, как они остановились, как кто-то подошел.
— Ну что, Матвеич, наработался? — По голосу Кружилин узнал михайловского председателя Панкрата Назарова.
— В охотку оно хорошо ведь, Панкрат. Кровь разгоняет.
— Хорошо, — согласился его бывший заместитель по партизанскому отряду, присел рядом, загреб в кулак свой широкий подбородок. — Только охота порой пуще неволи бывает.
Кружилин покосился на Панкрата, торчащего в полусумраке каменной глыбой, но ничего не сказал.
— А ведь по этому броду мы тогда перебирались, как от Зубова-то убегали. Помнишь, поди?
— Как же, — откликнулся Кружилин. — По этому.
Потом долго молчали, думая каждый о своем.
— Ну а что там про Ваньку Савельева слыхать?
— Не знаю. Что услышишь?
— Ну да, ну да, — дважды повторил Панкрат. — А ить невиновный все же он. За напраслину мыкается. — И наверное, потому, что Кружилин никак не отозвался на эти слова, спросил: — Как же это? Что ж ты-то? Ведь секретарь…
Что было ответить Кружилину? Долго он молчал.
— Объяснить тебе — так и не поверишь… что и секретарь райкома порой бессилен что-либо сделать.
Шумела река, на западе мутнели последние клочки облаков, будто их, как комья снега, съедала, разливаясь по всему небу, черная вода. Ночь обещала быть глухой, непроницаемой — и почему-то казалось — бесконечно долгой.
— Да-а, — вздохнул Назаров, полез за кисетом. — Живешь подольше — узнаешь побольше. Это так… Брательник это его засадил, Федька. А вот — почто? Зачем? Ты-то как думаешь?