ном бежал он, Семен, а она, Наташа, смотрела на него и радостно думала, что он не догонит вагона, поезд уйдет без него, а он останется, и они вернутся домой, и все будет как прежде. Но Семен догнал вагон, к нему протянулись руки, ухватили его, затащили в черный проем вагонных дверей…
Все это Наташа увидела вдруг перед собой как на живой картине, как в кино, а Нечаев не видел, потому что ничего этого не знал и не испытал. «И потому вот сказал это… это…» — мелькало у нее в мозгу.
Еще молча она отрицательно качнула головой, а потом только произнесла:
— Не-ет… Невозможно это. Никак…
Нечаев, беспомощно и виновато следивший за ней, чуть отвернулся. И Наташа поняла, что он предложил это от доброты просто и, если бы она согласилась, может быть, и отозвал бы Семена с фронта, но навсегда бы потерял уважение к ней. И к Семену. Они бы для него тогда перестали существовать. Как надо иногда немного, чтобы к тебе потерялось вот такое человеческое уважение, без которого и жить-то нельзя. Одно, всего одно слово… Но как ей сейчас непросто было удержаться от такого слова!
Неожиданно Наташа, сразу забыв о Семене, ощутила в себе какое-то беспокойство, глянула на директора завода вопросительно и растерянно:
— Но почему отец… действительно не позвонил мне до сих пор? Не дал телеграмму? Не написал? Сколько дней прошло!
Ее беспокойство передалось и Нечаеву.
— Да, да… Но он мог… уехать куда-нибудь. У них дел-то! Мог просто заболеть, в конце концов…
— Тут что-то не так! Тут что-то не так! — дважды воскликнула Наташа, поднялась, зажала виски ладонями. Ткнулась в один угол кабинета, в другой. — Я не могу… Я сама… сама должна поехать в Москву!
— Зачем же? Можно же телеграмму дать… Или давай сами позвоним, а? Ведь это просто!
— Ой! — воскликнула Наташа, побелела вдруг как стена. — Не надо!
Она выскочила в приемную, села за свой стол, уронила голову и заплакала.
Минут через десять успокоилась, поправила волосы, глянула в зеркальце. Глаза были красными, припухшими. Еще подумав о чем-то, встала и зашла к Нечаеву.
— Федор Федорович… Если можно, я домой… Леночку пора кормить.
— Конечно, конечно… Ты вообще можешь сегодня больше не приходить. Отдохни.
— Спасибо, — сказала Наташа. — И без меня не звоните в Москву. Мне просто страшно.
— Хорошо, Наташа.
Она вышла из проходной, не обратив внимания, что седоусый охранник, которому она машинально показала пропуск, что-то пробубнил, зашагала по пыльной улице к домику бабки Акулины, глядя себе под ноги, но ничего не видя на земле.
Бабка Акулина встретила ее ворчанием:
— Ты, девка, матерь али кто? Изревелась вся девчонка. Есть хочет.
Наташа молча взяла Леночку, вынула тяжелую от молока грудь и дала дочери. Села у оконца и стала глядеть во двор, где копались в пыли куры.
Бабка, погремев у печки заслонкой, достала чугунок со щами, поставила на стол две чашки, положила две ложки.
— Ты что это, касатушка, ревела, что ль?
— Говорят… Мне сказали, что отец мой в Москве.
— Охтиньки! — Старуха всплеснула обеими руками. — Выпустили его с тюрьмы?
— Получается так…
— Ну и слава Богу нашему! Справедливей он. Што ж теперь-то? К отцу, что ль, поедешь?
— Ах, не знаю! Прямо голова кругом…
Больше Наташа ничего объяснять не стала. Покормив дочку, она села к столу, пододвинула к себе чашку.
— Ты кушай, доченька, — суетилась добрая старушка, тоже присаживаясь, поклевывала из чашки. — Тебе дитё кормить, молочко должно быть покрепче. А без вкусу ешь, молоко будет в грудях тонкое. Мальчонке бы еще ладно, они, мужики, потом силу набирают. А женский род другое. Девке с пеленок надо силу набирать внутрь. Девке рожать, род человечий продолжать…
Потом Наташа, почувствовав смертельную усталость, прилегла и быстро заснула, а когда прохватилась, в оконца уже били косые вечерние лучи. В доме не было ни бабки Акулины, ни Леночки, — видно, старуха вышла с ней погулять. Наташа, чувствуя в теле легкость, умылась и вышла во двор. Бабка Акулина сидела в тени у стенки, держа девочку на коленях. Та, выпростав ручонки, тянулась к бабкиному лицу, улыбалась. Старуха что-то тихонько бормотала, морщинистое лицо ее было светлым и молодым в этот момент, и Наташа подумала вдруг, что настоящее-то выражение человеческого лица вот таким и должно всегда быть.
— Во-от и мамка встала-а, — проговорила старушка нараспев, не прекращая с ребенком бесхитростной своей игры. — Мамушка твоя встала, Елена свет Семеновна, да-а… А мы есть опять хотим…
Наташа, улыбаясь, взяла дочь, расстегнула кофточку. Леночка сильно втягивала горячим ртом сосок, иногда больно прижимала недавно прорезавшимися зубками, но Наташе было приятно, и когда дочь сосала грудь, ощущала полноту бытия и счастья. В эти минуты ничто не имело для нее значения — ни кошмарное прошлое, ни не очень-то благоустроенное настоящее, ни человечье горе, ни полыхающая уж два года жестокая война. Она ощущала только извечным материнским чувством вот эту новую жизнь, которой она дала начало, и тихо удивлялась красоте окружающего — и зеленому топольку за оградой, и синеющему небу, и белым, бесконечно бегущим куда-то по небу облакам.
— Ишь захлебывается, — тихо проговорила бабка Акулина, глядя, как Наташа кормит дочь. — Оголодалась. Малая жизнь, на волосенке держится, а своего требует…
Старуха помолчала, задумавшись о чем-то своем. И проговорила со вздохом:
— Она всякая жизнь-то на волосенке… и большого, и малого. А не кончается… Отчего дочка твоя родилась, понимаешь?
«Оттого, что с мужем спала», — чуть не сказала Наташа, бывшая сейчас в каком-то хорошем и легком настроении, но, почувствовав серьезность бабкиных размышлений, не посмела.
— А вот от этой нескончаемости жизни, — сама ответила старуха на свой вопрос. — Покуда солнышко светит, жизнь не кончится, не замрет на земле-матушке.
«Покуда солнышко светит…» Наташа долго думала над этими словами, почти физически ощущая, как это необходимо, чтоб солнце светило. Даже не для нее самой теперь, а вот для Леночки, для этого крошечного и родного существа, которое появилось «от нескончаемости жизни». Наташа представила себе неясно какие-то далекие дни, далекую жизнь, когда Леночка ее вырастет и будет жить и смеяться где-то в потоках света и солнца. И волосы ее будут солнечными волнами гореть и переливаться, сбегая до плеч.
И вдруг вспомнилась ей та кошмарная ночь, когда Елизаров в доме Маньки Огородниковой арестовал родного дядю Семена — Макара Кафтанова — и его ужасных друзей Гвоздева и Зубова, и ее, Наташу. Огородникова привела ее тогда к себе в дом, чтобы эти бандиты надругались над ней. И тогда что же? Тогда — смерть, она бы не перенесла, что-то бы с собой сделала. Огородникова нашла ее, почти уже замерзшую, в степи за деревней, она спасла ее от неминуемой смерти, и она же привела ее на смерть… И вдруг непонятное поведение главаря этих бандитов Зубова, который приказал отпустить ее. Но она не успела уйти, ворвался в дом Елизаров со своими милиционерами… И обращенные к ней непонятные слова того же Петра Зубова, когда милиционеры их всех повели: «Человек никогда не должен становиться на колени. Если он встал на колени, он уже не человек». Потом кошмарная ночь в милиции, в пустой, грязной, вонючей камере, где до рассвета пищали и возились крысы. Наташа леденела от мысли, что крысы набросятся на нее и загрызут…
Часто, очень часто вспоминала Наташа все, что с ней было и в эту ночь, и раньше, и позже. Она пыталась разобраться: что же все-таки произошло с ней, каковы причины, что жизнь чуть не растерла ее, не уничтожила, и почему все-таки не растерла? Кружилин Поликарп Матвеевич, секретарь райкома, сердито сказал ей тогда: «Один-два подлеца встретились тебе, а ты и заключила, что все люди такие…» — «Не два, — возразила она яростно, — их много». И тогда Кружилин еще злее выкрикнул: «Ну двадцать! Ну двести!» И она, Наташа, подумала, что и этот секретарь райкома такой же бездушный и тупоголовый человек, он ничем ей не поможет, жизнь ее покатится под обрыв дальше. А теперь вот кругом нее люди добрые, обыкновенные, их много, целый завод, целая Шантара… И есть у нее Семен, есть вот Леночка, есть эта добрая бабка Акулина. «От нескончаемости жизни…» Да ведь большая и мудрая мысль в этих словах, что-то вечное и великое, как это небо над головой. Да, все от нескончаемости. И ее почти неминуемая гибель, и ее как бы второе рождение. Мать погибла, а отец вот… нашелся. Антона Савельева, директора завода, больше нет и никогда не будет, а завод дышит все сильнее, все растет… Семен там, где каждую минуту может…
Наташа вздрогнула, прикрыла глаза. Невозможно было представить, что может произойти там, на фронте, с Семеном, и кощунственно даже думать об этом. Но и не думать нельзя, ведь война! Но что бы ни случилось, что бы ни произошло с ним, останется его Леночка. «Девке рожать, род человечий продолжать…» Правильно, все правильно…
Тянул тихий, теплый ветерок, шевелил светленькие и мягкие клочья волос на голове уснувшей Леночки, уставшей, опьяневшей, наверное, от света и чистого воздуха, от материнского молока. Наташа боялась даже пошевелиться, чтобы не нарушить ее покой и сон.
День уходил нехотя, тяжко и трудно меркло небо, не желая поддаваться наплывающей темноте, потом яростно и долго горел закат, отсвечивая на каменных верхушках Звенигоры.
Развешивая постиранные пеленки, Наташа поглядывала на потухающее небо, на бледнеющие горные вершины и представляла себе, что где-то там, на другой стороне земли, идет вот такая же обратная борьба утреннего света с ночной темью, солнечные лучи, пронизывая мрак, цепко хватаются за горные утесы, за верхушки деревьев, за крыши домов, как бы подтягивают за собой само солнце. И мрак рассасывается, тает, откатывается прочь.
«От нескончаемости жизни…» — опять и опять вспоминала она бесхитростные слова бабушки Акулины, которые казались ей все значительнее, хотя сама старуха, укладывающая на ночь Леночку, давно забыла о них. Наташа тихо, про себя, улыбалась. Улыбалась, но на сердце было все же тревожно и неспокойно. «Почему отец… если это он, не отзывается никак, не ищет меня? Наверное, тут какая-то путаница, и это не он…»