Вечный зов — страница 203 из 263

— Да что это с тобой, доченька? — спросила в конце концов мать. — От тебя же тень одна осталась.

— Ах, мама! — воскликнула Ганка, упав ей на грудь. — Ничего я не знаю, ничего… Скорей бы все это кончилось!

— Да что все-то?

— Все! Не знаю… Скорей бы снег растаял…

Марья Фирсовна вздохнула, погладила дочь по плечу…

Снег сошел, земля оделась травой, деревья — листвой, потом расцвела сирень, которую Инютин Николай носил ей целыми охапками. Она стеснялась, но брала, назло Димке, который при этом всегда краснел, весь наливался, она чувствовала, тяжелой болью, нагибал шею и становился чем-то похожим на камень. Брала назло Лидке, которая давно уже относилась к ней, Ганке, насмешливо и ядовито, при встречах, если рядом никого нет, с откровенной ненавистью обдирала ее черными глазами до наготы, а при людях не замечала, проходила как мимо пустого места. Брала еще назло самой себе. Брать ей не хотелось, потому что жаль было Димку, внутри которого поселилась боль, но принимала, ненавидя одновременно Димку за то, что он не находит в себе сил и смелости избавить ее от страданий. Как он это может сделать, она ясно не представляла, но чувствовала, мелькало у нее иногда: догадайся Димка хоть раз ей подарить даже не охапку сирени, а веточку, одну веточку, ей сразу стало бы легче.

Но что поделаешь, Димка не догадывался, и пропасть между ними, неизвестно, непонятно теперь для нее как, когда и зачем возникшая, становилась все шире да глубже.

* * *

…Косматое солнце, испепелив в прах необъятное небо над степью, все-таки стало медленно опускаться к горизонту. Солнце сожгло не только небо, но и землю, и навстречу ему снизу, из-под Звенигоры, стали вспучиваться тучи серого и легкого пепла, солнце, коснувшись их, начало, казалось, раскаляться еще сильнее, увеличиваться в размерах. И чем глубже проваливалось в серую муть, стлавшуюся по краю земли, тем сильнее раскалялось и больше увеличивалось.

— Шабаш! Ка-анчай! — прокричал Владимир Савельев. — Одевайся!

На прополке все работали почти нагишом, в трусиках. В первые дни Ганка раздеваться стеснялась, но Володька подошел к ней, сказал просто и убедительно:

— Сопреешь же. И платьишко солнцем мигом сожжет. У тебя их много, платьев-то?

— Где ж много…

— Ну вот. На речке не стесняешься, поди, а тут чего? Поле пустое, а мы все свои.

И тот же Володька, когда наиболее смелые девчонки разделись и по этому поводу ребята начали было кидать шуточки, подошел к одному из них, поднял тяжелый, не по-детски увесистый кулак.

— Это нюхал? — И повернулся к остальным. — Чо вздумали? Тут работа, а не баловство. Это вам не шуточки, когда хлеб гибнет. Мужики отдельно будут — вот по этому краю поля сорняк давить. Девчонки — по тому. И хаханьки бросить у меня. Давай одежду тут складывай, девки — там. Никто ее не тронет. И не прохлаждаться, дневной урок немалый…

После этой речи Савельев первым разделся, бросил наземь рубаху и пыльные штаны и, не дожидаясь остальных, начал дергать сорняки. И все невольно смолкли, молча разделись, тоже принялись за работу, раз и навсегда признав право этого парнишки, по годам некоторых и моложе, командовать над всеми.

Несколько дней ребята и девочки работали по группам, старались держаться друг от друга на расстоянии, однако потом к обстановке привыкли, все перемешалось. Над полем, особенно с утра, когда с неба, успевшего за недолгую ночь набрякнуть синевой, еще лилась прохлада, стоял веселый гам и говор, взлетал то и дело смех, но постепенно голоса стихали. После скудного обеда, который привозила на мохнатой лошаденке тетя Антонина, бригадная повариха, все снова принимались за работу, но теперь молча и угрюмо.

Повариха приезжала не одна — на козлах сидел Андрейка. Когда Владимир Савельев с помощью ребят сгружал с повозки фляги со щами и молоком, корзину с хлебом, на освободившееся место ставились пустые бидоны, повариха принималась кормить полольщиков, а Андрейка ехал к Громотухе за свежей водой для них.

На прополке все работали уже давно, очистили от сорняков три или четыре огромных поля. На ночь уходили в бригаду, та же тетя Антонина кормила всех жиденьким супом или затирухой, чуть подбеленной молоком, поила чаем, заваренным смородиновым листом. После ужина сразу наступала и темнота, все отправлялись в ригу, забитую соломой, без особых разговоров заваливались спать — девчонки в одном углу, мальчишки в другом.

Последним всегда ложился Володька Савельев. Перед тем как лечь, он вешал посредине риги на столб тусклый керосиновый фонарь с треснувшим стеклом, а бригадир Анна Михайловна, мать Димки и Андрейки, чуть свет тушила его, а примерно через час, едва солнце приподнималось над землей, снова приходила в ригу, будила всех — и начинался еще один длинный-длинный день…

Натягивая на задубевшее под солнцем тело пыльное и теплое платье, Ганка с ненавистью думала о завтрашнем бесконечном дне, о Димке и Николае Инютине, которого она не видела с самой весны, с того дня, когда отхлестала его сиреневым веником. До нее доходили слухи — тот же Андрейка рассказывал, — что Колька все это время пропадает в военкомате, где ему поручают какие-то дела, и ей приходили почему-то в голову нехорошие, подозрительные мысли о том, что ничего ему там не поручают, просто Колька, закончивший нынче десятый класс, прохлаждается в Шантаре, а они вот сгорают тут под солнцем. Она упрямо думала так о Николае и одновременно понимала, что такие ее мысли и предположения несправедливы, они оскорбляют и Николая, и ее, — и испытывала жгучую ненависть к самой себе.

Это было тяжелое и мучительное чувство, которое сжигало ее сильнее, чем беспощадное июльское солнце. И сегодня, сейчас вот, когда она надела прокаленное дневным жаром платье, ненависть к самой себе всколыхнулась с такой силой, что в глазах потемнело, голова закружилась. Она свалилась на теплую и душную землю, свернулась калачиком и горько зарыдала. Сквозь обильные слезы она видела, как подбежали к ней несколько девчонок, склонились, затормошили. Она слышала растерянные, испуганные голоса, сквозь которые прорезался неприятный ей голос Лидки:

— Девочки, это тепловой удар! Воды скорее! Мокрую тряпку на голову!

А потом почувствовала вдруг, что подошел Димка. Она не видела его самого, не слышала его шагов, но знала, что именно он протолкался сквозь кучу девчонок, наклонился над ней и сейчас дотронется до ее плеча рукой и скажет: «Ганка, что с тобой?»

Димка, такой же почерневший, как все, не успевший еще натянуть рубаху, действительно склонился над ней. Но за плечо он ее не тронул и произнес несколько другое:

— Ты… Ганя… Ну, успокойся, слышь?

От его слов она замерла, потом приподнялась, вытерла ладонью слезы, оглядела всех. Ребята и девочки стояли вокруг молча и растерянно, лишь в глазах Лидки было какое-то ожидание.

— И успокоюсь, — произнесла Ганка враждебно. — Тебе-то что?

— Да мне… ничего, — сказал Димка примирительно и чуть виновато.

— Ну и ступай! И все вы… чего уставились?

— Давайте в бригаду, на ужин, — распорядился Володька. — А ты вставай. Чего людей пугаешь?

— Я никого не пугаю.

— Вот и вставай.

Она еще помедлила, поднялась и первая вышла на дорогу.

Когда заканчивали ужин, в бригаду приехали вдруг председатель колхоза Назаров и секретарь райкома партии Кружилин. Назаров был в своем обычном пропыленном пиджаке, Кружилин — в суконной гимнастерке, тоже грязной и пыльной, сильно потертой на локтях. Они приехали на двух ходках, каждый на своем, оба мрачные, молчаливые. Председатель колхоза завернул за угол бригадной кухни, а Кружилин остановился неподалеку от врытого в землю длинного стола, за которым ужинали ребята, отпустил чересседельник, развязал супонь, взял из ходка охапку свеженакошенной травы, кинул жеребцу. Потом подошел к столу.

— Здравствуйте, ребята.

Ему ответили вразнобой.

Секретаря райкома партии все знали, он в течение лета не раз появлялся в бригаде, однажды осмотрел даже ригу, в которой спали ребята, пошутил еще, что запах соломы и свежий воздух сделают девчат еще красивее, а ребят сильнее и мужественнее.

Сейчас он не шутил, не улыбался. Присев на краешек скамейки, снял матерчатую фуражку, почти прогоревшую от солнца, положил ее на колено, ладошкой, по-крестьянски, пригладил спутанные волосы и, не обращая ни на кого внимания, устало задумался. Он как-то слился со всеми, стал похож на обыкновенного колхозника, который, наработавшись, тоже пришел с поля и ждет теперь вот своей тарелки с ужином. Бригадная повариха Антонина действительно положила перед ним кусок черного, пополам с лебедой, хлеба, из общего чайника налила кружку чая.

— Ага… Спасибо, Тоня, — очнулся Кружилин, взял кружку, отхлебнул.

Солнце уже скрылось за Звенигорой, но за горизонт еще не зашло. Обычно в такое время все пространство над горой пронизывалось желтыми полосами, бившими из-за скал, но сейчас привычных солнечных стрел не было, вверху неподвижно стояла багрово-красная муть, отблески ее проливались на соломенную крышу риги, на лица притихших ребят и девчонок, на старую, с черной трещинкой фарфоровую кружку, которую держал в руке секретарь райкома.

— Устали, ребята? — спросил Кружилин как-то неожиданно.

— Притомились чуток, — мотнул Владимир Савельев давно не стриженной головой. — Да мы молодежь…

Кружилин оглядел всех девчонок и мальчишек, сидящих за длинным дощатым столом, остановил взгляд на Димке Савельеве:

— А ты как тут, Дмитрий?

Димка поглядел на Кружилина исподлобья, враждебно.

— А мне что? Я сын бригадирши.

— Вот как?! — приподнял усталые веки Кружилин.

— Ну, — усмехнулся Димка. И кивнул на Владимира: — И он, наш полольный бригадир, мой сродственник. Так что мне тут кругом поблажки.

— Он ничего, хорошо работает, — проговорил Владимир. — Молчун только, все носит чего-то в себе, как дурак игрушку…

Звонко хохотнула Лидка и тут же захлебнулась, потому что Ганка порывисто вскочила.