Айзель захохотал:
— Слаб ты еще, как эти… ангелы. — Айзель хлестнул плетью по ближайшим нарам, но никого, кажется, не задел, во всяком случае, никто не проснулся. — А тебе сила нужна. Ешь больше.
— Спасибо, господин… господа, — пьяно промямлил Назаров.
Все втроем ушли из блока, оставив дверь в загородку старосты открытой. Но Климкер тут же вернулся, захлопнул за собой дверь, потушил в каморке свет.
Да, продолжал думать Василий, капитан Назаров тогда сказал правду — побоев он боялся, переносить их не мог. Через несколько дней, а вернее сказать — ночей, они подошли к железнодорожной насыпи. И едва намерились перейти ее, как раздалось зловещее: «Хальт!» Возле насыпи был, оказывается, скрытый пост, который они не заметили.
Били их жестоко там, возле насыпи, били по дороге, били в каком-то лагере, где собирали пойманных беглецов. Едва теряли сознание — обливали водой и снова били.
Когда и Василий и Назаров готовы были отдать богу душу, их отправили снова в Ламсдорф.
С этого-то момента и начал Назаров меняться. В лагере их снова били за побег, они отсидели по месяцу в карцере, но и это все вынесли, раны от плетей стали потихоньку зарастать, синяки и кровоподтеки рассасываться. Но капитан Назаров делался все более молчаливым, угрюмым, начал уединяться. Зимой сорок первого — сорок второго они строили из кирпича какие-то воинские казармы, Назаров старался работать где-нибудь в одиночку и почему-то на виду у немцев.
Когда его, Василия, в Ламсдорфе изодрали собаки, Назаров ничего не сказал, единого слова не проронил даже, лишь на глазах выступили слезы. Василий думал, что это слезы сочувствия, долго так думал. А после, уже тут, в Бухенвальде, понял — нет, эти слезы выступили у него тогда просто от страха перед той болью, которую снова мог ведь испытать и он. И этот же страх, когда их перевели в следующий лагерь, в Галле, заставил его отказаться от нового побега. «Мы в самом центре Германии. Разве выберешься… Если хочешь, иди один. Но не советую…» Такое что-то он говорил, отворачивая глаза. Мучили его, видно, еще остатки совести.
Да, с тех пор, после избиений в Ламсдорфе, он начал меняться, с грустью думал Василий, ожидая почему-то, что Климкер сейчас проснется, зажжет свет у себя, снова засветятся ненавистные щели его каморки. Эти светящиеся щели в последнее время раздражали его. «Хотя… почему с тех пор? — больно стукнуло вдруг в голову Василия. — Не с тех, раньше! „Если нас… будут ловить, я живьем не дамся. Под пулю лучше!“ Но ведь ничего такого не сделал, чтоб под пулю. Едва раздалось это „Хальт!“ — торопливо вскинул руки. И даже намного раньше признания, что не может переносить побоев! Это признание вырваться ни с того ни с сего, так вот неожиданно не могло. Намного раньше!»
Василия вдруг затошнило. Так затошнило, что сознание помутилось, и последнее, что мелькнуло в мозгу, — сейчас вырвет, вывернет всего наружу, наизнанку. И это смерть, конец, завтра утром его труп за ноги поволокут из барака по проходу, мимо будки Климкера, где только что пьянствовал Назаров…
Очнулся Василий в какой-то небольшой комнате, где стояло еще несколько железных кроватей, но пустых. В небольшое окно лился желтый свет, — значит, был уже день. Потом почувствовал, что пахнет карболкой, — значит, он находился в больничном бараке.
Голова была наполнена сплошной болью, в нее словно кто-то колотил мелодично деревянными молотками. И опять поташнивало?
Василий прикрыл глаза и, равнодушный уже ко всему, старался забыться.
Неизвестно, сколько он так лежал. Открыл глаза, когда скрипнула дверь.
Вошел Никита Гаврилович Паровозников, тот военврач Красной армии, с которым Василий встретился впервые в камере номер одиннадцать в Жешуве, разъединился в Кракове и снова встретился здесь, в Бухенвальде, в день прибытия и с тех пор не видел.
— Ну, здравствуй, Вася Кружилин, — сказал Паровозников. На нем был серовато-белый халат, в каких работали все врачи-заключенные.
— Здравствуйте! — Он попытался приподняться.
— Лежи, лежи… Как себя чувствуешь?
— Ничего. В голову сильно бьет. Больно.
— Понятно, что больно.
Паровозников открыл жестяную коробку, вынул оттуда шприц:
— Давай руку.
— Как я здесь оказался?
— Губарев с одним товарищем тебя принесли. Ночью.
— A-а, Валя… Но заключенных штрафной команды запрещено лечить.
— Запрещено. Ничего.
— Вас же… В лучшем случае вас на козле выпорют. А Вальку, если узнают…
— Ничего, — опять сказал Паровозников. — Тебе нельзя говорить. Лежи спокойно. Поесть скоро принесут. Боли в голове должны пройти.
Сделав укол, Паровозников ушел. То ли от укола, то ли просто от добрых слов Паровозникова Василию стало легче, и он вспомнил, как он впервые встретился с ним здесь. Это был ужасный день, когда их выгрузили на станции Веймар и погнали сюда, в Бухенвальд. Теперь заключенных привозят сюда в вагонах, но в апреле железнодорожная ветка Веймар — Бухенвальд только строилась, движение открылось в конце июня. Их гнали долго, потом колонна долго стояла перед воротами, на которых были написаны странные слова, поразившие Василия: «Oder es recht oder nicht — es ist mein Vaterland»[24]. Теперь он знает, что с противоположной стороны ворот начертаны другие слова из таких же черных железных букв: «Jedem das Seine»[25], — слова наглые, циничные, издевательские… Еще издали Василий увидел трубу крематория и подумал, что, если их, пропустив через ворота, погонят направо, к трубе, это могут быть их последние шаги по земле. Направо их и погнали. «Кажись, все, Вася!» — хрипло прокричал даже Губарев.
Но это, к счастью или несчастью — кто знает! — было не все. На полдороге к крематорию их повернули налево, загнали в колючий проволочный загон перед каким-то дощатым зданием.
Пока они бежали по лагерю, эсэсовцы, выстроившиеся редкой цепочкой вдоль всего пути, хлестали их дубинками и прикладами. Чтобы избежать ударов, каждый старался забиться в середину колонны. Некоторые, обессилев или споткнувшись, падали. Бегущие сзади топтали их. Этих отставших, затоптанных самими заключенными, в кровь исхлестанных потом эсэсовцами, втаскивали в загон, ставили в колонны, снова раздавая удары и зуботычины.
А потом все стояли безмолвно в течение, наверное, двух или трех часов под начавшимся опять дождем.
— Stehen bleiben! — рявкнул какой-то эсэсовец в чине оберштурмфюрера. — Ausweiskontrolle! Es dauert nicht lange[26].
И они стояли на отекших, до костей истертых деревянными башмаками ногах, промокшие и промерзшие насквозь. Капитан Назаров как уставился в землю потухшими глазами, так и не отрывал их, пока из скрипучих дверей здания не вышел тот же обер-лейтенант с каким-то заключенным в полосатой одежде. На левой стороне его куртки, там, где сердце, был пришит зеленый треугольник, а в руках плеть.
В ту минуту ни Василий, ни кто-либо другой не удивились, что какой-то заключенный идет рядом с эсэсовским офицером. Раз в руках плеть, значит староста или капо. В ту минуту они просто не знали, что это и есть зловещий Айзель, одно имя которого приводило всех в ужас.
Эсэсовец прошелся не спеша вдоль колонны, остановился и заговорил по-русски негромко:
— Вы прибыли в Бухенвальд. Это не санаторий, и это до вас, я надеюсь, дошло. А кто не понял, тому здесь это попытаются втолковать. Здесь каждый получит свое. Это трудовой лагерь. С помощью труда мы сделаем из вас высококвалифицированных рабочих, а кто не захочет или не сможет приобрести трудовые навыки, тот подохнет. Только не думайте, что подохнуть здесь так легко и просто…
Василий все это выслушал привычно. Впервые он услышал такие примерно слова еще в Жешуве, от Грюнделя. А потом слышал, как и все другие заключенные, в каждом лагере.
— Сейчас вас постригут, вы помоетесь в бане, пройдете дезинфекцию, получите новую, бухенвальдскую форму, и вас распределят по рабочим командам…
— Вася… товарищ капитан, давайте как-нибудь вместе, если удастся, — прошептал Губарев. — В одну команду. Я даже попрошу их…
Вспомнив это, Василий усмехнулся. Славный и благородный Валька! Он действительно попросил. Но если бы он знал в тот час, куда напросился! Как же это было? Сперва им приказали тут же, под дождем, донага раздеться. И в лагерной-то одежде на заключенных, наверное, страшно было смотреть со стороны — сами-то они к этому привыкли. А если теперь кто глянул бы, упал бы в обморок: в загоне стояли скелеты, чуть-чуть обтянутые синей от холода кожей. Мертвецы, толпой поднявшиеся из могил.
Он, Василий, и Назаров, скованные цепью, раздеться не могли, оба медлили, не зная, как им поступить.
Первым их в толпе раздетых людей заметил тот заключенный с зеленым треугольником на груди, подошел, плетью поднял подбородок Василия, затем Назарова, говоря при этом на ломаном русском языке:
— Как я рад… не представляете. Вас первых зачислю в мою команду. У меня хорошо, очень хорошо. Не пожалеете.
И тут Назаров, впервые оторвав взгляд от земли, неожиданно произнес:
— И вы не пожалеете, господин…
— О-о! — воскликнул человек с зеленым треугольником. — Айзель моя фамилия. А ваша?
— Назаров, господин Айзель. Бывший капитан Красной армии. Мы будем стараться.
Василий слушал — и не верил, что это говорит Назаров. Капитан… бывший, как он сказал, капитан Максим Панкратьевич Назаров, его земляк. Не верил, кажется, и Губарев. Уже раздетый, он стоял и ошалело глядел на Назарова, держа еще в руках свою одежду.
— Что рот раскрыл? — стеганул его ледяным голосом Айзель. — Фамилия? Воинское звание?
— Губарев. Старший лейтенант… Если возможно, я хотел бы… тоже в вашу команду.
— Похвально, — усмехнулся Айзель. — Это возможно, здесь все возможно. — И повернулся к Василию: — Ты кто?
— Лейтенант Кружилин, — ответил Василий. Так он значился теперь во всех арестантских документах.