Вечный зов — страница 261 из 263

Да, санный след к стогу был уже кем-то проложен, видно было, что туда ездили уже не раз и вывозили оттуда сено, — снег был усыпан сенной трухой, темная лента по белой земле уходила во мрак, пропадала меж перелесками.

— Наше сено… своровали! — задохнулась Агата. — Седни ночью… Господи!

Она заскочила в розвальни, стегнула лошаденку, погнала ее меж перелесков по чьему-то санному следу. Володька кинулся ко второй подводе, заспешил следом.

Издали они еще увидели, что стожок наполовину разворочен, возле него чернело два навьюченных воза, а третий какие-то люди торопливо накладывали.

— Паразиты-ы! — издали еще закричала Агата пронзительно, нахлестывая лошаденку. — Ворюги проклятые!

— Мама! Мама-а! — орал сзади Владимир испуганно. — Не лезь к ним. Не лезь.

Он был мальчишка годами, но взрослый умом, он понимал, чем в это тяжкое время бескормицы может кончиться такая вот встреча с ночными ворами колхозного сена. Он остановил было лошадь, но, видя, что мать все погоняет свою, тоже дернул вожжами.

Услышав крик, маячившие возле стога люди прекратили свою работу, заметались было, потом замерли. Их было трое, один, как рассмотрела Агата, подъехав почти вплотную, бородатый и широкоплечий, двое других щуплые, один выше, другой ниже, тоже волосатые и немолодые. От всех шел пар, все были мокрыми. Чтоб легче было работать, они сбросили полушубки, которые валялись черными лохмотьями на снегу.

— Вы что удумали, паразиты?! — бросилась на них Агата, выхватив из саней вилы. — Кто такие? Запорю-ю!

— Мам! — крикнул Володька, остановил возле нее лошадь.

— Скачи в деревню, сынок, за людьми!

— До людей далеко, — зловеще усмехнулся бородатый.

— Кто такие, спрашиваю?! — кричала Агата, держа вилы наперевес. — Постой, да я тебя припоминаю, бородатый дьявол! Не климовский ли ты спекулянт? Все в Шантаре молоком да маслом торгуешь?… Во-он кто! Скачи, сынок!

Но скакать в деревню надо Володе было раньше, едва они увидели воров. В горячке, однако, ни Агата, ни Володька этого не сообразили. И признаваться, что она узнала бородатого, не следовало. В этом случае, может, все бы и обошлось. Свалили бы похитители наложенное уже сено, обрубили, чтоб не вздумали гнаться, оглобли у их саней и скрылись. Теперь же дело приняло совсем другой оборот, этим троим, если останутся в живых свидетели, грозила многолетняя тюрьма. И потому один из тех, что помоложе и повыше, едва Володька стал заворачивать лошадь, метнулся к нему, в два-три прыжка достиг саней, схватил мальчишку за шиворот и выбросил из розвальней в снег, прохрипев:

— Щенок!

— Не тронь его, пес! — дико вскричала Агата, повернувшись к сыну, и в это время низкорослый, у которого в руках тоже были вилы, взмахнул ими, ударил Агату по голове. Она застонала и, качнувшись, упала. Шагнув к ней ближе, низкорослый глянул на бородатого. Тот лишь кивнул головой и огладил бороду, будто сгребая с нее ледяные сосульки. Низкорослый медленно поднял вилы и с хрипом опустил их, вонзая Агате в грудь.

— Ма-ама! — смертельным криком закричал Володька.

Крик еще плавал в черном морозном воздухе, когда бородатый, опять нервно огладив бороду, кивнул высокому:

— А этот щенок — твой уж, сынка… Чтоб поровну вам обоим.

* * *

Поликарп Матвеевич Кружилин приехал в Михайловку на восходе солнца. Медно-красное, большое, оно поднималось над землей тяжело и медленно, лучи его заиграли на белых снегах, каждый кристалл снега, пронзенный насквозь, засветился и запел будто о вечной и нескончаемой жизни на земле.

Приехал он сюда, к Панкрату Назарову, просто так, без дела. Может, оно и было, да его не легко объяснить, если бы это потребовалось кому-то. По району гуляла бескормица, каждые сутки десятками падал уцелевший осенью от ящура скот, голодали люди… Тяжело было Кружилину, ответственному одинаково за жизнь людей, за сохранность скота, за подготовку к будущему весеннему севу, за все прочие дела, великие и малые, и он приехал к старому своему другу поглядеть, как же он-то переживает тяжелое это время, что он думает о нем, и, может, чему-то поучиться у старого председателя, набраться хоть немного новых сил. Он приехал поучиться и набраться сил, а старый Панкрат сразу же и огорошил его:

— Слава те богу, скоро сброшу с себя это председательское ярмо.

— Это… как же? — опешил Кружилин.

— Иван Савельев скоро приезжает. Вот его в председатели и выберем. Пущай он дальше похлебает. А у меня сил уж нет, иссяк.

— Ловко это ты.

— Возражать, что ли, будешь?

— Буду, — сказал Кружилин.

— Ну и зря, — мрачно огрызнулся Назаров.

Они сидели за столом после завтрака, жена его, Екатерина Ефимовна, молча убирала со стола нехитрую посуду, Кружилин курил, а Назаров, сегодня не кашляя, просто сидел, задумчивый, поглядывал время от времени в окно, из которого виден был скотный двор. Поднявшееся уже немного солнце обливало худенькие постройки, сине отсвечивали заваленные снегом толстые соломенные, еще не скормленные скоту крыши коровника и конюшни. Падежа животных у Назарова пока не было.

— Якорь их, что они там копаются? Приехать уж раз должны, — проговорил Назаров, подошел к окну, глянул куда-то в сторону, за коровник.

— Кто?

— Да Савельевых, Агатку с сыном, послал сено возить. Стожок сенца у нас еще на худой день сберегся. Последний.

— Пока еще не самые худые дни, считаешь?

— А что считать? Демид — он прямо глядит, а Фока всегда заглядывает сбока, — усмехнулся Назаров. — Кабы в январе весна уж начиналась…

Этими немногими и обыкновенными словами Назаров безжалостно обнажил то суровое и тяжкое, что переносил народ и что еще предстояло перенести. Это было ясно всем и ему, Кружилину, в первую очередь, и сейчас он понял, что приехал сюда, собственно, затем, чтобы лишний раз не в одиночку, а вместе с другом почувствовать тяжесть сегодняшних дней и еще более суровых грядущих, а такое всегда придавало ему новые силы.

— Немец снова, значит, на Киев прет? — неожиданно спросил Назаров, все глядя в окно.

— На Киев, — коротко откликнулся Кружилин, думая еще о своем.

— Да-а… Никогда я не был в этом Киеве, — заговорил почему-то Назаров. — Вот по истории учат детишек, в Киеве Русь зачиналась, а?

— Да… там, — сказал Кружилин, не понимая, зачем Назаров заговорил об этом.

— Так, может, немцы и вдолбили себе — там зачалась, там и кончится? Потому так и лезут в какой раз на этот город…

Такая мысль самому Кружилину никогда в голову не приходила, и он поразился тому, что сказал Назаров: ведь вполне могла эта бредовая идея гвоздем сидеть в башке какого-нибудь фашистского идеолога или теоретика! Вполне. Они, немцы, любят всякие символы. И он сказал:

— Может быть…

— Только Русь-то сейчас — она вон какая! — продолжал Назаров. — И тут, у нас, Русь, в соседнем с нами Казахстане, в Грузии, в Армении… Во всех республиках в смысле, а?

— В этом смысле — да.

— В Громотуху вон Громотушка впадает, другие многие речки да ручейки вливаются. Потому она и не мелеет… И в тебе она, и во мне Русь. В украинцах, татарах, во всех… Разве ж все это может кончиться? Это бы им понять, людоедам.

— Если бы это Гитлер понимал, он бы никогда против Советского Союза войну не начал.

— Конечно. Дурак он, если подумать… — И Назаров вздохнул, будто сожалея, что Гитлер дурак. — Сколь горя только людям причинил, реки человеческой крови выпустил… Кирьян Инютин, я слыхал, вернулся?

— Да. Без обеих ног. Под пах отрезали. Заходил я к ним. Анфиса от радости прямо онемела и никак не отойдет. Не знает, куда его и посадить.

— Ты гляди-ка! — удивился Назаров. — Вот и пойми их, баб!

— Да. Но радость радостью, а ведь и жить им как-то надо. Может, ты, Панкрат, их в колхоз к себе возьмешь? Тут Кирьян скорее к чему-то приспособится.

— Возьму, — сразу же проговорил Назаров. — Чего ж, не дадим пропасть. Шорничать будет у нас, к примеру, научим, нехитрое дело. Али еще чего. Это ты верно, тут ему лучше будет.

С этими словами Назаров наконец отошел от окна, сел на прежнее место. Немного помолчав, вернулся к прежнему:

— И в этом Кирьяне Русь, и в Савельеве Иване… Зря, зря ты будешь возражать, чтоб его в председатели. Добрый и славный он мужик. После Гражданской он свое отсидел правильно, и это он понимает, не обижается. Остальное зазря хлебал.

— Рано об этом говорить сейчас, Панкрат Григорьич.

— Ну, пущай рано, я не возражаю, — согласился Назаров. — А на будущее все ж таки поимей… Я от Ивана тоже письмо получил. Правую руку ему отрезали.

— Руку?! — воскликнул Кружилин с болью.

— До локтя… — И усмехнулся горько: — Инютину обои ноги под пах, а ему руку только — повезло… Агатка, жинка его, еще не знает. «Ты, — просит он в письме, — подготовь ее как-нибудь, ей-то я покуда про пальцы только сообщил, не пишу покуда всего, жалею…» Он жалеет ее, а я, значит, должен… И как это я ее должен подготовить?

Кружилин, выкурив самокрутку, раздавил окурок в металлическом эмалированном блюдце, которое Екатерина Ефимовна оставила на столе вместо пепельницы. Сама она ушла, в доме никого, кроме них, теперь не было. Назаров поглядел, как давит Кружилин окурок, и вдруг усмехнулся:

— А што там награды-то наши? Ты списки требовал. Когда придут?

— Понимаешь, Григорьич… такое дело тут, не вышло ничего с наградами у нас пока. Не поняли нас там…

Старый председатель еще раз усмехнулся, хотел спросить: «Где это там?» — но не успел, потому что на крыльце загремело, хлопнула в сенцах дверь, затем отмахнулась и дверь в комнату, через порог переступила, перевалилась жена Назарова, дикая и страшная, ухватилась, чтоб не упасть, за угол печки:

— Панкра-ат!

Назаров и Кружилин оба враз вскочили.

— Агату… Агату-то! Сено воровали… Вилами запороли! И мальчонку…

— Ты что-о?! Ты что?! — взревел Панкрат, подскочил к жене, затряс ее. — Кто сказал? Где-е?

— Там… на улице.

Назаров отбросил в сторону жену, будто она, ненужная теперь, стояла у него на пути, схватил с гвоздя шапку, полушубок. Кружилин тоже бросился к вешалке.