– Да-а... Ты в милиции был, и я был. Что ж ты не спросишь, как мы автолавку-то?
– А как?
Кашкаров помрачнел и вдруг всхлипнул.
– Ты что, Вить? – растерялся Андрейка.
– Макар, гад такой, заставил. «Иди, говорит, к сторожу, скажи, что в машине шебаршит что-то. А мы его по башке...»
– Так ты бы и сказал сторожу, что он, Макар, собирается...
– Ишь ты! А потом что? Ты не знаешь Макарку-то...
И, размазав по щеке слезы ладонью, пошел прочь как-то боком, будто раздвигая плечом что-то.
Сегодня в школе на последней перемене он, не вынимая, как всегда, рук из карманов, подошел к Андрейке:
– У меня дело к тебе. И разговор.
– Ну, давай говори.
– Давай... Не так это все просто. Вечером айда на лыжах сходим за Шантару, на холмы. Там потолкуем.
– Ну, сходим, – сказал Андрейка, заинтересованный.
– У меня дома, правда, стирка. Мать хворает другую неделю. Ничего, я половину на завтра оставлю. Темняться начнет – ты гляди меня в окно. И сразу выходи.
Андрейка и сидел у окна, глядел через плетень на Кашкарихин двор, ожидая появления Витьки.
Он вышел, когда над трубой их дома вспыхнула первая, не яркая еще звездочка. Казалось, что это не звездочка, а вылетевшая из трубы искорка, которая сейчас улетит, потухнет. Но она не улетела и не тухла, разгоралась все ярче.
Витька бросил на снег старенькие, облупившиеся лыжи, поглядел на Андрейкины окна, махнул рукой, уверенный, что тот ждет его сигнала. Андрейка шагнул к вешалке, стал одеваться.
Отворилась дверь, вошел отец, впустив облако текучего белого пара. Облако жадно кинулось в глубь комнаты, скользнуло по гладким половицам под кухонный стол, будто нюхая там что-то, и растаяло, клубясь в бессильной ярости. Отец снял ватник, пахнущий мазутом, скинул растоптанные валенки, тоже грязные, в жирных пятнах, сел на голбчик.
– Кто дома?
– Никого, дед один, – кивнул Андрейка на закрытую дверь.
– Мать где?
– Корову пошла доить.
– А ты куда?
Отец был вечно угрюмый, точно постоянно сердился на что-то. В последнее время он сделался вовсе молчаливый, ни с кем ни о чем не говорил, только иногда задавал вот такие немногословные вопросы, задавал отрывистым голосом, точно лаял. И все думал о чем-то, иногда усмехаясь в черные колючие усы. Иногда он мог часами сидеть неподвижно, смотреть в одну точку все думать, думать.
– Так я... на улицу схожу, – ответил Андрейка.
Но отец вроде и забыл уже о своем вопросе и об Андрейке.
В доме что-то происходило, это Андрейка чувствовал. Мать за последнее время высохла, пожелтела, глаза ее глубоко провалились, стали какими-то бесцветными. Андрейка замечал: она часто плакала, но боялась, чтобы эти слезы кто-нибудь не увидел.
– Что это мама все плачет? – спросил однажды он у Семена. – Отец все молчит, а она все плачет.
– А ты бегай почаще на фронт!
Но Андрейка чувствовал: дело не в его побеге – о нем мать давно не вспоминала даже, – дело в чем-то другом, очень взрослом и серьезном, чего Андрейке пока не понять.
– Я знаю, отцу не нравится, что у нас эти... эвакуированные живут, – проговорил Андрейка. – Так ведь куда же они, если их деревню немцы сожгли? Что он, отец, не понимает?
– Ишь ты, философ! – рассердился старший брат. – Не твоего ума это дело, понял? И вообще...
– Что – вообще?
– Облысеешь скоро, если много думать будешь.
Эти слова обидели Андрейку и еще больше укрепили его в мысли, что между отцом и матерью что-то неладно.
Витьку Андрей догнал уже за Шантарой. Тот шел быстро, отталкиваясь палками, часто нагибался.
Три или четыре самых высоких холма находились сразу за селом, там слышались смех и ребячьи голоса, но Витька обогнул эти холмы и пошел дальше, к чернеющей полосе Громотушкиных кустов, над которыми поднимались высокие полотнища серого и, казалось, ядовитого тумана. На востоке, где была Звенигора, стояла уже темень, она будто скатывалась с заснеженных утесов, заливала все пространство между горой и Шантарой, затопила уже край деревни, а на западе небо еще играло бледно светящимися клочьями облаков, и почему-то Андрейке чудилось, что скатившееся за горизонт солнце сейчас раздумает уходить на покой, снова поднимется над землей и наступавшую с востока темень погонит прочь, как ветер гонит пыль по улицам.
Витька шел долго, потом остановился.
– Упарился?
– Ага... – Пересохшим ртом Андрейка хватал холодный воздух. – Далеко мы ушли.
– Где далеко! Километра четыре всего от села. Я тебя пожалел, один я вдвое дальше каждый вечер бегаю.
– Зачем ты бегаешь?
– Тренируюсь. Пригодится.
Солнце не стало подниматься в обратный путь, клочья облаков на закате гасли, светились чуть-чуть, небо казалось обрызганным слабыми, мерцающими пятнами. На землю быстро наваливалась глухая зимняя ночь.
– А ты один ходишь? – спросил Андрейка.
– С кем же мне?
– И не боишься? Волчьи свадьбы сейчас. Самое время.
Витька сплюнул на снег, дав понять, что на глупые вопросы отвечать не намерен.
Они постояли некоторое время, глядя, как небо все ярче расшивается звездами.
– Холодно, – сказал Андрейка. – Ну, какое у тебя дело?
Витька ковырнул палкой мерзлый снег.
– Ты когда снова на фронт собираешься?
– Че... чего?! Какой еще фронт? Никогда...
– Не ври, Андрей. Я знаю – собираешься.
– Балда ты! Откуда ты знать можешь?
– Я догадываюсь...
– Балда! – повторил Андрейка. – Болтаешь чего зря... – И, оттолкнувшись палками, побежал в село.
Витька догнал его, стал поперек лыжни.
– Погоди... Я знал, что там, дома, ты не признаешься мне, уйдешь. А тут я не пущу тебя, пока не скажешь...
Андрейка хотел обойти его, но Кашкаров опять забежал вперед.
– Ты что? Драться будешь?
– Не буду, – мотнул головой Витька. – Не люблю я драться. Я почему спрашиваю? Я с тобой хочу. Возьмешь?
– Чего-о? – протянул Андрейка.
– Не возьмешь – я один уйду.
– Иди. А я не собираюсь больше.
Андрейка отступил в сторону, пошел. Кашкаров бежал следом километра два молча.
– Андрей... – Голос Витьки был умоляющим.
Савельев остановился, будто сжалился.
– Конечно, я один уйду, – тихо заговорил Кашкаров, не глядя на товарища. – Я обязательно туда, на фронт, поеду, потому что нельзя мне тут... никак невозможно больше. Только я подумал – вдвоем-то удобнее, легче. Вдвоем-то мы пробрались бы... А что не доверяешься мне – напрасно. Я не трепло, как Инютин этот горбоносый или Семка ваш. В милиции-то меня нынче осенью уж как спрашивали: куда, мол, барахло с автолавки попрятали? Я знал куда, а не проговорился.
– Куда же?
– Тебе я откроюсь, ежели ты мне откроешься. И возьмешь меня с собой. А?
– Там видно будет, – неопределенно проговорил Андрейка.
Витька поколебался.
– Ладно, я тебе верю. Там, на краю деревни, тетка такая грудастая живет, по фамилии Огородникова. Ты ее не знаешь. Макар с Ленькой Гвоздевым ночью все перетащили к ней, машину угнали и бросили где-то... У нее и сейчас, может, полный чердак всяких материалов костюмных да сапог с ботинками. Вот... Знал, а не сказал.
– Так ты просто Макара боялся.
– Не-ет, – качнул головой в драной бараньей шапке Кашкаров. – Макар – это одно дело. А второе, главное, – они доверились мне. Хотя бы и жулики, а раз доверились по-человечески, хочешь не хочешь, а молчать обязан. Если бы как-то сразу, с самого начала, я сумел не принять ихнего доверия, тогда конечно... А я не сумел. В этом я сильно виноватый. Да попробуй не прими, не послушайся Макарку! Если бы кто знал, как он меня... – И Витька опять захлюпал носом.
Савельев хмуро молчал, серьезно собирал на лбу едва приметные морщинки.
– Значит, ты от Макара хочешь... уехать от него?
– Ну да! Ну да! – воскликнул Кашкаров, взмахнул рукой с зажатой в ней лыжной палкой. – Именно... Он ведь опять будет заставлять меня, как из тюрьмы придет...
Шантара, придавленная толстыми, заснеженными крышами, мерцала вдалеке тусклыми огоньками, небо над ней было темным, лишь в одном углу, там, где находился завод, стояло жиденькое зарево. Казалось, дунет слабый ветерок – потушит и зарево, и все робкие, тоскливые в этой темени огоньки.
– Пропаду я иначе, Андрюха, – еле слышно сказал Витька.
Савельев по голосу догадался, что губы у Витьки дрожат, и подумал, что он и в самом деле пропадет.
– А может, сказать, где барахло-то спрятано?
– Что?! – крикнул Витька испуганно. – Я слово дал...
– Кому ты его дал-то? Подумаешь...
– Все равно, – упрямо повторил Кашкаров. – Я же толкую тебе: не в том дело – кому, а в том, что дал. Как ты не поймешь?
Кашкаров все больше удивлял Андрейку. Ему нравилось, что он такое значение придает данному слову, и в то же время все маленькое Андрейкино существо возмущалось чем-то.
– Эдак ты и любому можешь довериться и слово дать, – сказал он, подумав. – На фронте всякое может случиться. К примеру, поймают тебя фашисты, ты их напугаешься, как Макара, и тоже...
Под Витькой скрипнули лыжи, он покачнулся, и Савельеву показалось, что Кашкаров сейчас размахнется и ударит лыжной палкой, а потом, рассвирепев окончательно, повалит его в снег, будет молотить молча, долго, безжалостно... Но он не ударил, он только еще раз переступил лыжинами и тихо произнес в два приема, будто задыхаясь:
– Эх... ты...
И пошел прочь, в темноту, маленький, жалкий, беспомощный.
– Витька! Вить...
Андрейка понял, что смертельно обидел товарища. Он побежал за ним, прося остановиться, но Кашкаров только прибавлял ходу. Тогда Андрейка собрал все свои силенки и, поравнявшись, схватил его за руку, остановил.
– Па-ашел ты... – Витька рванул руку.
Из-за Звенигоры выплыл осколок луны, покатился над землей, не очень высоко. Светлее от этого не стало, только синевато заблестели крыши домов в Шантаре да колючими искрами вспыхнули макушки холмов, с которых недавно катались ребятишки.