Вечный зов — страница 108 из 311

– Это... за что? – Федор испугался, спрятал назад руки.

– Взя-ать! – рявкнул Демьян.

Федор вздрогнул от этого крика. Когда брал деньги, руки его тряслись.

– Г... такое! – посинел от гнева Демьян. – Воняет, а туда же – за что? За то, что Антошку, братца своего, тогда выдал!

– Я? – обомлел Федор, отбросив деньги. – Да ведь ты сам выследил меня, когда я к Звенигоре пошел! Ты шашкой чуть не проколол меня, да я и то ничего не сказал...

– Замолчь! До-олго я к тебе приглядывался, парень. Михаил-то Лукич не тот ключик в тебе повернул, за горло схватил тебя. А ты не любишь этого до смерти, я понял. А поняв, брать тебя руками ни за горло, ни за что другое не буду. Ты и так у меня теперя не вывернешься. Ну-ка, чем оправдаешься, коли я объявлю по деревне, что сам ты нас повел к Змеиному ущелью, сам указал, где он прячется?! А мне ведь недолго...

– Да ты что?! Антон вернется – все опровергнет. Всю твою клевету...

– Когда еще вернется, а пока похлебаешь. Да и вернется ли? Убежал он с тюрьмы недавно, но опять поймали. Петлю для него уже ссучили, кажись.

Федор мешком опустился на табурет. Инютин нагнулся и поднял с пола деньги, всунул Федору в потную ладонь. И заговорил как ни в чем не бывало, ковыляя по комнате:

– Да, подпортил тебе карахтер всю карьеру, голубок. Михаил Лукич много мог сделать для тебя, а ты норов показал. Ну, он, Кафтанов, только покладистых любит, таких, как я вот. Теперя ты для него отрезанный ломоть... Да... А я за тобой, говорю, долгонько приглядывал. Глаза у тебя жадные, хищные. Помню я – ноздри у тебя аж подрагивали от зависти, когда Кафтанов на заимке пировать с сударушками зачинал. Сопляк еще был, а уж коленки дрожали...

Федор вскочил, побагровел, стал наливаться ненавистью к этому одноногому старику. И чувствовал, что бессилен перед ним.

– Ты меня не трогай, дед! – захрипел он тяжко. – Не трогай! Грех будет... Как на духу говорю.

– Как же... Понял же, сказываю, твой карахтер. Еще мальчонком грозился вилами бок мне пропороть. – И заговорил жестче, притушив сладенькие свои улыбочки: – Токмо, родимый, одного не взял в расчет – не к кому прислониться тебе, окромя, значит, меня теперь. Ну, ты не взял, да я обо всем подумал...

За окном порывисто хлестал ветер, рвал ставни, чуть не выдавливал черные стекла. Перед домом Инютина росли две старые высокие сосны, они стучали по тесовой кровле ветками. И казалось, что по крыше ходит кто-то грузный, неповоротливый и тоже с деревянной ногой.

– И вот слухай, Федор, что я тебе скажу теперь... тоже как на духу. Слухай и смотри свою выгоду. Прикинул я – полезный со временем станешь ты мне человек. Кафтанов тебя вышвырнул, значит, а я подбираю. Потому что верные люди мне тоже нужны. Я конечно, не Кафтанов Михаил Лукич, но второй человек на деревне после него, а по некоторым моментам и первый. Да... И надобно знать мне, об чем мужичишки наши деревенские толкуют промеж собой, что они обо мне да об Михайле Лукиче думают-размышляют, мыслишки то есть какие у них шевелятся? Допустим, это и все равно мне, а все ж таки любопытственно...

– Ловок! – кинул ему Федор. – В доглядчики нанимаешь меня?

На эти его слова Инютин внимания не обратил, будто не слышал их, продолжал:

– За Антошку, братца твоего, невзлюбил я всю вашу семью, прищемляю давно. Грешен, слабость это человеческая, а по большому размышлению – и глупость. Ладно, дам какую-нибудь работенку Силантию. И тебе дам. Правда, сам-то Лукич серчает все на Силантия: работник, грит, золотой, да волчат взрастил. Ничего, я смягчился и его смягчу... Да-а, а тебе, значит, по трешке буду платить в месяц... сверх твоих заработков. А эта красненькая – так, за сговор.

И, подойдя вплотную к Федору, выдохнул ему в лицо и дважды точно кулаком толкнул:

– Так как?

Федор попятился, замотал головой:

– Ах ты... гад! Ты что это предлагаешь? На что сговариваешь, пень трухлявый? А?

– Для кого трухлявый, а для тебя золотой, может, – усмехнулся Инютин. И вдруг, видя, что Федор опять хочет швырнуть деньги, дернул желтыми, сухими губами, задрожал в гневе. – Д-думай, ноздря сопливая! Единожды раззявил рот, вывалилось счастье, так вдругорядь покрепше зажимай... ежели не совсем дурак! И не вздумай у меня урусить, я те на всю жизнь тогда прижгу тавро, как жеребцу на холку. Я не постесняюсь про Антона-то! Ступай! Ступай – и думай. В воскресенье к вечеру придешь, скажешь, согласен ли. И первую трешницу получишь. – И, подтолкнув его к двери, зашептал сразу как-то мягко, вкрадчиво: – Делов тут у тебя – послушать да сказать... Задарма деньги. А я не обижу нужного мне человека никогда. Думай, Федьша, ты парень неглупый. Жду, жду в воскресенье...

• • •

В воскресенье Федор пришел к Демьяну Инютину и, краснея, все же получил первую трешницу.

• • •

Сына своего, Кирюшку, чахлого, желтого, как трава на гнилом болоте, Демьян Инютин долго учить не стал. Несколько лет Кирюшка вместе с Анной Кафтановой походил в Шантарскую церковноприходскую школу, и Демьян решил – хватит. Он давно определил сына на свое место, а тут грамоты большой не надо, была бы сообразительность да хватка пожестче.

Однако на свое место он определил сына, так сказать, на самый последний случай. В первую же очередь он лелеял в душе другие, шибко затаенные пока, мысли. Что же, думал он, ворочаясь в постели без сна, Анна Кафтанова и Кирюшка одногодки ведь. Придет пора, и мужик Анне потребуется...

Забившись глубоко под стеганое одеяло, в душную темноту, Инютин строил план за планом. Вот женится Кирьян на Анне, да... Сам Кафтанов быстро стареть начал, крепенько пьяные кутежи его поизносили. Ему бросить бы все это, а он не унимается, на пару с сынком Зиновием «собачники», как старый Силантий Савельев говорит, устраивают теперь. Ну, пущай устраивают, очень может быть, что обопьются когда да и... Ведь бревнами иногда на заимке валяются, ни уха ни рыла не вяжут. В такой-то зимний вечерок натопить пожарче печи да трубы пораньше закрыть, покуда синие угарные язычки еще меж углей шевелятся... Постонут-постонут в тяжком хмельном сне, да и затихнут... Пущай разбираются потом. Угорели и угорели по пьяному делу, обыкновенный случай. И тогда что? Окромя Анны один Макарка из кафтановского роду останется. Ну, да младенец мало ли от чего помереть может? По недогляду чугунок с кипятком на себя опрокинуть может али, наоборот, застудиться на морозе. Да-а, все может случиться. Были Кафтановы, да вышли все. И остались одни Инютины, начался их род...

От таких мыслей Демьян сам угорал будто под одеялом, огненно-рыжая борода его мокла, он выпрастывал лицо на воздух, жадно дышал.

Мечты эти были сладостны, но Инютин понимал, что до осуществления их далеко, далеко... Может быть, они и вообще несбыточны. Главная причина – очень уж хил и немощен Кирюшка, невзрачен. Ну до того непригляден, что Кафтанов сказал однажды: «Какой-то он у тебя... В его рту мухам удобно спариваться...»

Временами Демьян ненавидел единственного сына за его хилость. Но все-таки упрямо думал: ничего, подрастет, окрепнет, вольются в него соки... И выговаривал чуть ли не каждый день ему:

– Гляжу – с Настасьиной Анфиской все в пыли копаешься. Что те эта нищенка? Ты с Анюткой Кафтановой дружися.

– Анютка царапается шибко, – колупая в носу, отвечал Кирьян. – А Анфиска добрая.

Но пока, в общем, Демьяна не шибко беспокоило, что его сын выделяет в детских своих играх Анфису – девочку худенькую, темноглазую, длиннорукую, похожую на затравленного зверька.

Встревожился он, когда Кафтанов отправил дочь в Новониколаевскую гимназию. Но виду не подавал, только при случае говорил, вздыхая:

– Дай-то бог ей ума-разума набраться, настоящей барыней будет. Только гляди, Михаил Лукич, девка деревенская, доверчивая, в городе там ухари разные, испортят живо девку либо еще что... Что тогда? Приползет ежели за ней дурная славушка, сам знаешь, до смерти не отцепится, не житье, а каторга ей в деревне будет. Ну, да в городе, может, думаешь на жительство ее определить. Тогда ничего...

Недавно Макарка, находившийся после смерти матери под приглядом Лушки Кашкаровой, захворал, проболел всю зиму почти. Кафтанов, испугавшись за его жизнь, перестал даже пить.

– Чужое дитя – всегда без глазу, – несколько раз говорил Инютин. – Гляди, Михаил Лукич... Ты хоть гневайся не гневайся, а я правду говорю. Чужая кровь не зовет. А у тебя своя нянька есть, Анна-то...

Это, видимо, и решило дело. Кафтанов самолично съездил в город за Анной.

Не ускользали от внимания одноногого Инютина и отношения Анны с Иваном. Но здесь он был уверен, что Кафтанов скорее передавит горло дочери собственной рукой, чем отдаст ее за Ивана.

Непрекращающаяся дружба сына с Анфисой наконец затревожила Инютина всерьез. Дочка вдовы Настасьи Анфиса в четырнадцать лет вдруг начала округляться, под кофточкой обозначились острые груди, в глазах засветились иссиня-черные горячие огоньки. Кирюшка старше был ее на два года, он тоже маленько окреп, раздался чуть в плечах, волосы давно зачесывал назад, носом швыркать перестал. Инютин заметил, что при встречах с его сыном круглые щеки Анфиски чуть не лопаются от прихлынувшей крови, а сам Кирюшка тоже смущается, глаза его соловеют, как после стакана самогонки.

– Болван ты, болван! – гремел на него Инютин, подпрыгивая на деревяшке. – Детьми были неразумными – ладно, а теперь... Что в ней, в голодранке? Чтоб за версту у меня обегал ее!

Кирьян слушал, молчал, тер выпуклый лоб узкой ладонью. И знал Инютин – тенью ходил за Анфиской.

А примерно за неделю до приезда Анны Инютин, ковыляя поздно вечером мимо развалюхи вдовы Настасьи, услышал говорок сына за покосившимся плетнем:

– Ты, Анфиса, не гляди, что я не шибко видный снаружи-то. Внутри у меня все красивше, я знаю. Ты поймешь это, увидишь. Я... Ты всегда мне глянуться будешь, как сейчас. А я в человеческой дружбе верный.

– Стыд-то, стыд какой! – пропищала девчушка и, видимо, закрыла лицо ладонями, голос ее стал глуше. – О чем ты говоришь? Об каком замужестве мне еще думать?