Он лежал долго, боясь открыть глаза, слушал, как шумит в голове, видел какие-то черные с прозеленью круги, которые крутились, как крутится, образуя страшные воронки, тяжелая вода в бездонных омутах в таежных верховьях Громотухи. Если бросить щепку в такой водоворот, ее покрутит-покрутит, а потом или отобьет на край омута, отбросит прочь, подхватит волной, и она поплывет куда-то вниз по реке, или затянет в самый центр водяной воронки, и щепка нырнет, исчезнет где-то в темных и холодных неведомых глубинах. Федору показалось вдруг, что именно он и есть та самая щепка, что какая-то сила подняла его и понесла в этот водоворот.
Он застонал и с трудом, напрягая все силы, разлепил тяжкие веки. Но перед глазами крутились все те же черные с прозеленью круги. Теперь они были лишь в ярких, как спичечные вспышки, искрах. И все так же казалось, что он, Федор, легонькой щепкой летит-летит в этот страшный омут-водоворот, что сейчас коснется воды и его закрутит, завертит неведомая сила. «Интересно вот только – в воронку затянет, в эту черную глыбь, или прочь отшвырнет», – мелькнуло у него.
Потом в голове его что-то расплавилось, хмель затуманил сознание, и он захрапел.
В последние дни 1941 года в Шантаре трещали лютые морозы, а в начале января немного отдало.
Милиционер Аникей Елизаров с ночным товарняком возвращался из деревни Андреевки, приткнувшейся в самом дальнем углу района, где обворовали магазин. Он продрог до костей и, едва поезд остановился, со всех ног кинулся в вокзальчик.
В небольшом пассажирском зале почти никого не было, в углу жарко топилась высокая круглая печка, пахло угаром. На ближайшей от печки скамейке спала, свернувшись комочком, девушка в легком затрепанном пальтишке. Ее черные волосы вывалились из-под грязного платка, свисали со скамейки чуть не до пола, щеки от тепла раскраснелись, из уголка потрескавшихся губ текла слюна. Она спала, видно, давно и крепко.
Отогревшись, Елизаров подошел к девушке, тронул за плечо. Проснулась она не сразу, но, когда прохватилась, быстро вскочила, убрала под платок волосы, затравленно прижалась в угол скамейки, прикрывая рваные чулки полами пальтишка.
– Документики попрошу, – строго сказал Елизаров.
– Ничего у меня нету. Все сгорело там... в вагоне.
– В каком вагоне? Кто такая? Куда едешь?
– Никуда я не еду. Оставьте вы меня в покое! Оставьте!
Девушка была молодая и красивая. Большие, черные, как и волосы, глаза ее заблестели от слез, в них закипала ненависть.
– Я только и объясняю, кто я такая да откуда. Я это в Новосибирске объясняла. В какой-то милиции недавно... А мне не верят. Я на работу пыталась устроиться. А меня без документов не принимают...
Елизаров поморгал длинными ресницами, ребром ладони потер большой красный еще с холода нос.
– Гм... А я, может, устрою. Поверю вот и устрою.
Эти слова обезоружили девушку, ненависть в ее глазах потухла, она вдруг зарыдала, по-детски размазывая слезы по щекам.
– Помогите мне, ради бога, помогите! Натальей меня звать... Наташа Миронова... Нас с мамой эвакуировали из Москвы. На другой день наш эшелон разбомбили. Вам не понять, что это такое, как это было...
– Значит, из беженцев?
– Это было ужасно! Это... – Слезы не давали ей говорить. – Я на какой-то остановке в хвостовой вагон перебежала – там престарелые и больные ехали. К себе вернуться не успела, эшелон тронулся. А потом... потом...
Девушка перестала плакать, глаза ее быстро высохли. В них не было теперь ничего – ни отчаяния, ни ненависти. Ее большие черные глаза были просто пусты и холодны, как два остывших уголька.
– Потом случилось это. Сперва страшный грохот, а потом непонятно что. Тот же грохот, огонь, дым. И еще – вздыбленная земля... Когда самолеты улетели, я побежала вдоль насыпи в свой вагон, в котором мы с мамой ехали. Он был сразу за паровозом. А там...
Девушка снова всхлипнула. Две или три женщины-пассажирки и какой-то бородатый мужик, тоже спавшие на лавках, поднялись, опасливо стали поглядывать на Елизарова.
– А там, на месте нашего вагона, ничего не было... только порванные рельсы, а под ними большая яма. Другие, соседние вагоны уцелели, их только с насыпи сбросило, из них людей вынимали. И живых еще, и мертвых. И паровоз тоже под насыпью лежал, дымился. А нашего вагона не было. Это был единственный в составе пассажирский вагон, и нам все завидовали. И вот его не было. Только куча почерневшего железа, которое горело. Оно горело!
– Господи Иисусе Христе! – пробормотала одна из женщин.
– Погибла, значит, мамаша, – сказал Елизаров. – А отец где? На фронте?
И тут с девушкой опять случилось непонятное. Она вскинула голову, губы ее сжались презрительно, в глазах полыхнула враждебность.
– Нет у меня отца, – сказала она негромко, но отчетливо.
– Умер, что ли?
– Умер.
Елизаров еще раз оглядел девушку и застегнул шинель.
– Ну, пойдем тогда. Елизаров – он добрый. Он для тебя что-нибудь и придумает.
Было за полночь. Над станцией висело черное, холодное небо, в морозном тумане там и сям горели бледные, молочно-белые огни, изредка тоскливо кричал маневровый паровоз.
Елизаров и Миронова молча перебрались через несколько товарняков, пересекли все линии и пошли в Шантару.
– А Елизаров этот – он кто такой у вас? – спросила Наташа.
– Елизаров? Так это я и есть.
Не сразу Наташа сообразила, что Елизаров привел ее не в милицию, а к себе домой. Открывшая им низкорослая, толстая, распухшая ото сна женщина в смятой ночной рубашке, из-под которой выглядывали красные коленки, испуганно уставилась на девушку.
– Из эвакуированных, сирота, – коротко объяснил Елизаров. – А это жена моя, Нинуха.
– Зачем ты ее привел? – зло спросила Нинуха.
– Тебя не спросился. Пристроить ее куда-то надо. На работу ее нигде не берут, потому что без документов.
– Их много сейчас, всяких непристроенных да без документов.
– Правда. А у меня работа такая – об людях заботиться. Раздевайся.
– Нет... я пойду, – сказала девушка. – Или в милицию отведите.
– Там лучше, думаешь, будет? Ничего, раздевайся. Нинуха у меня тоже, как я, добрая. – И он почти силой снял с Наташи пальтишко.
Без пальто вид у девушки был совсем нищенский. Платье из дорогой шерсти измято, на подоле прожжено, на плече продрано, на шее грязный, измятый платок, на ногах стоптанные ботинки с отстающей подошвой, рваные в нескольких местах чулки.
– Господи, с какой помойки ты ее подобрал? – воскликнула жена Елизарова. – От нее вонью несет!
– Несет! – враждебно воскликнула Наташа. – Я три месяца в бане не мылась, с самой Москвы. Зачем ты меня сюда привел? Пустите меня!
Она схватила свое пальтишко, кинулась к двери. Но она была заперта.
– Выпустим, чего ты боишься, – вдруг помягче сказала Нинуха, подошла к двери, но отпирать ее не стала, опять обшарила глазами Наташу с ног до головы. А девушка неожиданно обмякла, от слабости у нее закружилась голова. Чтобы не упасть, она прислонилась к стенке и, безучастная ко всему, глядела, как жена Елизарова собирала на стол, рылась в комоде, выбирала из него какие-то тряпки.
– Ты ужинай, – сказала она мужу, – а мы пойдем. Соседка баню топила нынче, может, осталось еще жару маленько.
...Еще через час Наташа снова была у Елизаровых, пила, обжигаясь, горячий чай, голова ее кружилась теперь от ощущения чистоты собственного тела, она ярко разрумянилась. За много-много дней ей впервые было сытно и тепло, хотелось только спать, спать, спать. Но прилечь куда-нибудь хозяева не предлагали. Оба они сидели на противоположном конце стола, внимательно и молча разглядывали ее в упор и безотрывно, как вещь, которую собирались купить. У Елизарова глаза были посоловелыми от стакана водки, жена его время от времени почему-то вздыхала. «Ну и пусть разглядывают, лишь бы не выгнали на мороз», – думала Наташа.
– Теперь рассказывай, – сказал Елизаров, когда она допила чай.
– Что? – вздрогнула девушка. – Я все рассказала.
– Не ври, Елизарова не проведешь. Почему на работу нигде не принимают?
– Я говорила – документы сгорели.
– Девушка хорошая, – рассмеялся Елизаров, вставая, – в нашей стране покуда не бросают на произвол судьбы человека беспричинно. Значит, есть причинка у тебя. – И, сделав суровое лицо, спросил сухо и отрывисто: – Осужденные... как враги народа в семье есть?
Наташа быстро поднялась, румянец на ее щеках стал тухнуть.
– Кто? Отец? – Голос Елизарова был безжалостен и властен.
– Да, отец, отец! – И зарыдала.
– Я так и понял там еще, на вокзале. – И Елизаров потер руки.
– Но он не виноват, он нисколько не виноват! – вскинула Наташа залитое слезами, некрасивое теперь лицо. – Он был военным. Он работал директором большого оборонного завода. Он был коммунистом с девятьсот десятого года, он вместе с Лениным работал в подполье еще! Он на каторге сидел. Потом Петроград от Юденича защищал, потом банды атамана Краснова громил.
– Ну, это уж второстепенное все.
Девушку словно ударило чем-то тяжелым, она замолкла, покачнулась.
– Как... как второстепенное?
Но Елизаров еще раз зевнул и, не ответив, ушел из кухни. Нинуха, хмурясь, молча убирала со стола.
– Помогай посуду-то мыть, – сказала она сердито. – А утром обмозгуем, что с тобой делать. Спать ляжешь на печку.
...На следующий день было воскресенье, однако Елизаров все равно еще затемно ушел на работу, а его жена, такая же сердитая, сказала:
– Мы обмозговали с мужем... И, значит, так: будешь у нас жить, за домом глядеть, чтоб все в чистоте. Оба мы целыми днями на работе: Аникей – в милиции, я – в яслях поваром. Дом у нас невеликий – кухня да комната, детей нет... Ни на какую оплату не надейся, еще и одежку да кормежку не оправдаешь. А после Аникей тебе паспорт выправит.
Растрепанная, неопрятная женщина вызывала у Наташи брезгливость. Она слушала ее, сжав зубы.