Вечный зов — страница 113 из 311

– Значит, в служанки меня берете?

– А ты еще судьбу благодари, – сказала толстая Нинуха. – Мне тебя держать в доме – что головешку с огнем в стогу сена. Аникей-то мой кобелина ненасытный.

– Как? – не поняла Наташа, догадываясь только и холодея от этой догадки.

– А так... Я тебе напрямик скажу, как баба бабе, чтоб заранее знала. Рано или поздно Аникей полезет к тебе. А делить мне его с тобой вовсе без надобности. Случится что – я тебе ноздри вырву, ты знай.

– Я лучше... Я сейчас же уйду! – задохнулась девушка.

– А ступай, – махнула жирной рукой Нинуха. – Силком, что ли, мы тебя заставляем? Только куда ты пойдешь? Эвон на улице мороз какой опять заворачивает, – кивнула она на сильно обмерзшие за ночь окна.

Все это была правда, идти Наташе было некуда. Она вспомнила все свои мытарства – как она после бомбежки эшелона и гибели матери, голодная и полураздетая, то ехала в других поездах беженцев, то отставала, бродя по вокзалам городов в поисках пищи, то шла неизвестно куда и зачем вдоль рельсов, ночуя в канавах и оврагах, пока снова не приставала к какому-нибудь эшелону, вспоминала, как оказалась наконец в Новосибирске, как впервые попыталась устроиться там на работу и как ей отказывали, узнав, кто ее отец и что с ним произошло, – и впервые вдруг ей представилось ее положение во всей трагической безысходности.

Идти Наташе было некуда. Во всяком случае, она не знала, куда идти. Она села на стул, закрыла лицо ладонями. Плечи ее затряслись.

– Ну-ну, полно, – сказала жена Елизарова и, чего Наташа никак не ожидала, погладила ее по голове. – Соглашайся и живи у нас. А муж-то, Аникей, – он ничего, если ты сама... Он пакостливый, ровно кот, да трусливый, как заяц. Ты это помни. Ежели что, ты его по мордасам, по мордасам. И мне скажи. А еще лучше – пригрози ему, что начальству милицейскому пожалуешься, он пулей отлетит. Он... он дорожит своим местом, он фронта пуще смерти боится. Соглашайся.

– Зачем вам мое согласие?! – крикнула Наташа. – Вы же знаете – некуда мне идти! Но знайте и то – ненавижу я вас! Ненавижу!

– И хорошо, и хорошо, – согласилась вдруг Нинуха. – Значит, мне спокойней насчет Аникея будет...

• • •

Наташа жила у Елизаровых уже неделю и за неделю едва ли произнесла полсотни слов. Она быстро поняла свои обязанности, вставала рано, топила печь и готовила завтрак. Когда хозяева уходили на работу, мыла полы, принималась за стирку, к вечеру опять топила печь и готовила ужин.

Ночами, лежа на теплой, уютной печке, она слушала, как храпят в комнате хозяева, и думала: что же ей делать весной, когда наступит тепло? Она не знала, что она сделает весной, знала лишь, что тут ни за что не останется. Ей с каждым днем все противнее становился и сам Аникей с красивыми бараньими глазами, которыми, как она заметила, он сильно гордился, а особенно его Нинуха. Она каждый вечер приносила с работы полную сумку продуктов, хлеба, подозрительно оглядывала Наташу, моргая разбухшими веками: не случилось ли, мол, чего тут с Аникеем у вас? «Воровка! – с ненавистью думала Наташа. – У детей воруешь ведь».

Иногда она думала: неужели нет на земле добрых, умных людей, которые бы все поняли, поверили бы ей? Поверили бы, что отец ее не виноват, оказали ей какое-то внимание, дали какую-то работу... Вот хотя бы как у этой противной Нинухи. Господи, как бы она работала, как вкусно готовила бы для детей и ничего, ни крошки не воровала бы! Или все скрыть про своего отца, назваться другим именем? Уехать весной далеко-далеко, куда-нибудь в глушь, в тайгу, в колхоз, сочинить себе новую биографию и начать жить, как уж там придется? И тут же всякий раз с негодованием отбрасывала эту мысль: «Нет, нет, я горжусь папой, что бы ни было! Никогда, никогда я не скрою, чья я дочь...»

Елизаров не обращал на Наташу никакого внимания. Только раз он спросил у нее зачем-то:

– В школе сколько классов закончила?

– Десять, – коротко ответила Наташа.

– A-а, грамотная, – протянул он.

Страхи, которые нагнала Нинуха, потихоньку проходили. Да и возвращался Елизаров всегда за полночь, когда жена давно была дома и храпела на своей кровати.

Но однажды он вернулся часов в шесть вечера, сильно пьяный. Раздевшись, сел на кухне на сундук, широко расставив ноги.

– Нинухи нету еще?

– Нету.

– И не надо. Давай чего пожрать. На фронт знакомого провожали, питьва было много, а жратвы мало.

Наташа, сперва встревоженная его ранним приходом и пьяным состоянием, после этих слов как-то успокоилась, хотя и была настороже. Она достала из печки приготовленный ужин. Он поднялся, проговорил еще раз:

– И не надо Нинухи-то...

И неожиданно, как зверь, схватил ее.

– Пусти! Пусти... – Наташа заколотила его кулаками по носу, по глазам. Но он только хрипел, дышал вонюче и гнул ее к полу. – Я... я пожалуюсь... в твою же милицию! – вспомнила она совет Нинухи.

Но то ли Нинуха переоценила действие такой угрозы, то ли Елизаров не расслышал этих слов – пулей он не отлетел, а захрипел еще яростнее. Борясь с ним, Наташа схватилась рукой за край стола, почувствовала под ладонью вилку. И, не раздумывая, ткнула ею в ненавистное, вонючее лицо.

– А-а! – застонал Елизаров, повалился навзничь, прикрывая ладонями щеки.

Какую-то секунду Наташа стояла неподвижно, окаменело глядя, как корчится Елизаров на полу. Сквозь пальцы его рук текла кровь. «Боже мой, а если бы в глаз или в горло?!» – мелькнуло у девушки. И она, схватив пальтишко, платок, бросилась на улицу.

– Стой, стой! – заорал Елизаров, вскакивая.

Он гнался за ней в сенях, гнался по двору, выскочил даже на улицу. Но тут опомнился, видно.

– Все равно не уйдешь! Куда тебе боле? Вернешься!

Наташа еще бежала долго, потом остановилась, тяжело дыша. Улица темна и безлюдна, заиндевевшие деревья стояли молчаливо. Она прислонилась к мерзлому стволу и заплакала.

Слезы были, видимо, последними, и их хватило ненадолго. С последними каплями слез из ее души вылилось все, что там еще осталось, – зыбкая надежда на то, что жизнь ее все-таки не кончилась, что когда-то она начнется вновь, ненависть к Елизарову, к его толстой жене, ко всем людям, которые не хотели ее понять и помочь. Душа ее была пуста и безучастна ко всему, как торчащая на небе луна.

Глядя на эту унылую желтую тарелку, Наташа пошла вдоль улицы и скоро оказалась за селом. Куда она шла, ей было все равно, она не думала об этом. Лютый мороз давно пронизывал ее всю до костей – коченели руки, голова под тонким платком, ноги в рваных ботинках. «Сейчас замерзнешь», – будто шепнул кто-то со стороны. «Ну и пусть», – ответила она этому «кому-то». «Вернись к Елизаровым, доживешь как-нибудь до весны, до тепла, а там видно будет». – «Ни за что!» – ответила она. «Ну, стукнись в любой дом, попросись переночевать хотя бы... Люди же тут живут, а не звери». – «Не хочу!» – «Жизнь ведь впереди, ты не жила еще... А сейчас замерзнешь – и все кончится». – «И пускай! И хорошо!»

И ей действительно стало вдруг хорошо и тепло, уютно как-то. Она огляделась – сбоку чернели какие-то кустарники, блестели обсыпанные изумрудно-золотой пылью невысокие холмы. Над ними висела луна, круглая, большая, ласковая.

И Наташе захотелось лечь в сугроб и уснуть...

• • •

Поздним январским вечером 1942 года в избенке Огородниковой сидели за столом трое – Макар Кафтанов, бежавший вместе с ним из тюрьмы Ленька Гвоздев и рослый сухощавый человек с едва заметным шрамом на щеке, с усталыми, по-кошачьи острыми глазами. Это был Петр Зубов, сын того самого полковника Зубова, который в 1919 году гонялся за партизанским отрядом Кружилина. Еще в начале ноября немцы освободили его из Курской тюрьмы, предложили работать в городской полиции. Он согласился, но, сославшись на нездоровье, выговорил себе несколько недель отдыха. И прожил эти недели в городе, наслаждаясь свободой, а потом исчез. В Шантаре он появился перед Новым годом, ночью стукнул в дом Лукерьи Кашкаровой. Старая Кашкариха долго притворялась, будто не узнает его, а затем – будто давно не имеет никаких известий о своем непутевом приемном сыне Макарке. И, только убедившись, что Зубов не притащил за собой никакого хвоста, указала ему адрес Огородниковой.

На вопросы Кафтанова, каким образом освободился, как и с какой целью приехал в Шантару, Зубов не отвечал. Он был хмур, молчалив, целыми днями валялся на постели, читал книжки, какие случайно оказывались у Огородниковой, или, прикрыв глаза, слушал радио. Только раз он спросил у Макара:

– А на бывшей вашей заимке, что в Огневских ключах стояла, что там сейчас?

– А что там? Ничего. Обгорелые бревешки догнивают. Лебедой все поросло. Зачем тебе?

– Там же отца моего зарубили.

– Во-он что! – догадался Макар. – Тянет сердцем? Нашел того, который родителя твоего в царство божие отправил?

Зубов, по обыкновению, промолчал.

Сейчас все трое играли в очко. На столе кучка смятых денег, две полупустые уже бутылки. Окна дома плотно прикрыты ставнями, изнутри занавешены. Сама Манька была тут же, она, свернувшись калачиком, лежала на кровати, лицом к стене. Макар Кафтанов держал банк. Он сдавал карты и вполголоса тянул: «Эх, жила-была на свете Маня-а...»

– «Но-осила Маня финочку в кармане-е», – поддержал Гвоздев. – По банку! Карту! Еще одну...

– Скучно-то как, господи! – тяжело произнесла Огородникова, села на кровати, спустила на пол ноги.

– Скука бывает от завихрения мозгов. А также от проигрыша в карты, – задумчиво проговорил Гвоздев. – «Интеллигентность Маня соблюдала...» А ну, еще одну карту! «Спать ложилась, все с себя снимала...» Очко!

– Ч-черт! – Кафтанов бросил колоду.

– Что такое «не везет» и как с ним бороться... хе-хе! – Гвоздев загреб к себе деньги. – Еще банк сгоняем?

Зубов налил водки, выпил, поднялся. На стене висел плакат: «Что ты сделал сегодня для фронта?» Он подошел к плакату, принялся внимательно разглядывать, вполголоса машинально продолжая откуда-то с середины блатную песню.