Вечный зов — страница 120 из 311

• • •

Тем не менее Наташа часто думала, что от Савельевых надо уходить. Семен с того самого дня, как она устроилась на работу, почему-то хмурится, явно избегает ее, мать его, Анна Михайловна, молчит, как камень, утром безмолвно кивнет Наташе, когда она уходит на работу, – и все. Замолчала отчего-то и ранее разговорчивая и ласковая Марья Фирсовна, не говоря уже о бабушке Фене – та вообще, как выздоровела Наташа, не произнесла, кажется, ни слова. Все женщины часто вздыхали, будто их давило что-то невидимое и тяжелое. А голоса отца Семена, Федора Силантьевича, Наташа вообще ни разу не слышала. Когда уходила на работу, хозяин дома еще спал на кухне, уткнувшись бородой в стену. Вечером, когда она возвращалась, он чаще всего опять уже спал в той же позе, а если не спал, то оглядывал Наташу, пока она проходила кухню, холодно и враждебно, недовольно шевелил черными усами.

Но уходить было некуда. К бабушке Акулине она идти боялась: рядом жила Манька Огородникова, которую выпустили из милиции, как слышала краем уха Наташа. Об этом разговаривали недавно Семен с матерью, но, едва Наташа вошла, они испуганно, как ей показалось, умолкли. Наташа понимала, что Огородниковой она обязана жизнью, но после всего, что произошло в ее доме, эта рослая женщина с тяжелыми грудями, содержащая бандитский притон, была ей ненавистна, она страшилась ее. «И почему ее выпустили? – думала Наташа. – А тех бандитов – что с ними сделали? Неужели тоже отпустили? Нет, нет, нельзя к бабушке Акулине, ни за что нельзя! Вдруг ночью объявится опять Огородникова, потащит к себе в дом? Надо в другом конце села угол попытаться снять».

– Какой сейчас угол! – сказала заведующая столовой, когда Наташа заговорила с ней об этом. – Везде людей понапихано, как селедок в бочке. Может, в землянку где приткнуться можно, так это с директором завода надо говорить.

К директору Наташе было обратиться проще всего – он часто обедал в столовой. И как-то даже сам спросил, все ли у нее в порядке, получила ли она паспорт.

– Не получила еще, скоро... Фотография нужна. Вот получу зарплату и сфотографируюсь.

Директор вынул десять рублей, положил на стол.

– Фотографируйся.

– Не надо...

– Бери! – сказал он, поднялся и ушел, оставив деньги на столе.

После этого о жилье Наташа не осмеливалась с ним говорить.

Несколько вечеров, боясь встретить где-нибудь Елизарова, она ходила все же в поисках квартиры, но безрезультатно. Возвращалась промерзшая, долго грелась у печки. Марья Фирсовна молча глядела на нее, но ничего не спрашивала.

Однажды, когда Наташа вот так же вернулась поздно и грелась у печки, в комнату зашла Анна Михайловна, принесла почти новое ватное пальто с кроличьим воротником.

– Ну-ка, примерь.

– Нет, нет! Пожалуйста, не надо!

– Где ходишь до полночи последнее время?

– Так... Тесно же у вас, я понимаю. Спасибо вам за все. Я не забуду, никогда не забуду... – И у Наташи блеснули слезы.

– Ну, поплачь, если мало еще плакала, – сказала Анна Михайловна. – Глупая ты, чего выдумала? Живи давай и пальто носи.

– Глупая и есть, – произнесла Марья Фирсовна, когда мать Семена вышла. – Да разве мы не люди, чтоб не понимать? С чего на ум взбрело?

– Не знаю. Мне показалось... Сам хозяин, отец Семена, всегда так смотрит! И все вы молчите, молчите, будто...

– Молчим... – Марья Фирсовна вздохнула. – Да разве оттого, дуреха ты этакая, что ты живешь тут? Несчастная она, Анна, и дети их.

– Отчего несчастная? Вы расскажите.

– Это не мое дело – рассказывать. Да и ничего я не знаю. В глубину чужой жизни сколь ни гляди, всю ее не увидишь, всего не поймешь.

Наташа помолчала, то собирая, то разглаживая складки на лбу.

– Я поняла, отец Семена и директор нашего завода – братья?

– По рождению-то братья. А на самом деле чужие.

– А почему?

– Откуда ж я знаю, доченька? Такие штуки крутит жизнь, что... Им самим не разобраться, как я погляжу, а где уж постороннему... У них, у Савельевых, еще один брат есть, Иван, в колхозе живет. И хороший человек будто, а тоже в разладе с братом, с Федором. Поди разберись, отчего да почему. У того жизнь, у Ивана-то, – горше бывает, да не часто. По тюрьмам долго сидел за что-то.

В больших глазах Наташи мелькнул испуг.

– Как же? За что?

– О-хо-хо, доченька! – только и вымолвила женщина вместо ответа и принялась стелить постель.

Бабушка Феня давно лежала на печи, время от времени что-то шептала про себя. В соседней комнате раздавались детские крики, визг и смех.

– А теперь Димка, теперь Димка пускай фашистом будет! – звонко кричал Андрейка. – Давай, Димка, ты похожий.

– Почему это я похожий?

– Ты долговязый, и глаза пустые.

– Я ка-ак те врежу за такие слова!

– Дима, Дима! – запищала Ганка. – Не по правде же фашист! Играем же...

– Ты врежешь? – запетушился Андрейка. – Да я ка-ак... приемом самбо! Семка мне такой прием показал вчера! Давай бей...

В этом ребячьем разговоре что-то показалось Наташе любопытным, но что – она так и не поняла, потому что думала совсем о другом.

– А он, Иван этот, за что все-таки в тюрьме сидел? – спросила она.

– Не знаю, – пожала плечами Марья Фирсовна. – Анна говорит, что будто и зазря.

Наташа теперь долго-долго сидела молча, положив уставшие руки на стол. На лбу ее все так же собирались и разглаживались складочки. И вдруг губы мелко задергались.

– Чем дальше, тем я больше запутываюсь... Я ничего не понимаю! Вот и мой папа... И мой папа...

– Я слыхала, доченька, про твоего отца, Семен рассказывал. Ничего, все образуется, все по справедливости будет.

– Да когда, когда?!

– А в свое время, – произнесла Марья Фирсовна. – Я вот простая женщина, неграмотная почти, а только я знаю: жизнь обязательно все по полочкам разложит – хорошее к хорошему, плохое к плохому. Жизнь справедливость любит.

– В свое время...

Ребром ладони Наташа вытерла с ресниц проступившие слезинки. Посидела задумавшись. Еле слышно ворохнулась ее грудь.

– Я, тетя Марья, может, и верю в это, – почти шепотом сказала она. – Если не верить – как тогда жить? И зачем?

– Конечно, доченька, конечно, – откликнулась та.

– Только вот думаю: почему так много плохого пока в жизни? И – откуда оно? Ну, война – это понятно, они, фашисты, земли, города наши хотят захватить, народы все подчинить себе, рабами сделать, чтобы властвовать потом, захваченным богатством наслаждаться... А в самой-то нашей жизни почему так много пока зла? Отец вот мой, этот Иван, как вы говорите... Вот сама я чуть не погибла. Пусть я малодушная, но ведь сил больше не было. Почему, откуда?

Марья Фирсовна села на табуретку, положила на колени подушку, принялась разглаживать ее жесткими, жилистыми ладонями.

– Вы понимаете, о чем я?

– Как не понять? Понять легко, ответить трудно. Откуда оно, зло? От людской глупости. Вот я тоже никудышным своим умишком думаю: что они, люди, ежели всех вместе их взять? Дети еще несмышленые. А ребенок чего-чего не натворит только, каких глупостей не наделает, покуда в ум войдет.

Чуть прищурив глаза, Наташа пристально глядела на Марью Фирсовну.

– То есть вы хотите сказать, что человеческое общество еще несовершенно?

– И так можно выразиться. Вот-вот, – кивнула облегченно женщина. – Разума ему не хватает покуда.

– Ну, за все человечество говорить не будем. А у нас-то в стране? Ведь отцы наши... они революцию совершили, сколько крови люди пролили во имя хорошего, во имя добра и справедливости. А где это?

– А разве так уж и нету совсем? – спросила Марья Фирсовна, перестав гладить подушку. И посмотрела на Наташу внимательно. – Ты, верно, чуть не погибла. Да ведь случайно может и на муравьиную кучу колесо наехать. Или дождевой ручеек смыть ее может. Им, муравьишкам, покажется, наверно, что конец света наступил. А кругом солнце горит и земля цветет. Жизнь – большая.

– Что вы говорите, тетя Марья?! Разве люди муравьи? Разве я муравей?

Марья Фирсовна снова глубоко вздохнула, опять затеребила подушку.

– Ну да, ну да, я не то говорю, однако. И не с моим умом твои вопросы разъяснить... А вот не дали же тебе погибнуть.

– Это как раз голый случай. Случайно Огородникова на меня наткнулась, случайно...

– Ну, слова можно долго плести, Наташенька. И каждое слово само по себе вроде правда. А вот тебе тоже правда: добро, оно неприметное, радость недолго, может, и помнится. А зло не забывается ух сколько, все жжет и жжет, выедает внутри все самое живое. И потому кажется, что зла на земле сильно уж много, что его больше, чем добра. И что плохих людей на земле больше. А это обман, доченька. На земле-то много людей хороших, ласковых, и добра, значит, больше. – Марья Фирсовна встала, похлопала свою подушку. – А насчет революции ты шибко быстро выводы выводишь. Ты мироедов-то настоящих где видывала? В кино только, да в книжках про них читала. Откуда тебе знать, сколько тогда зла было? Потому тебе и не сравнить, сколь тогда, а сколь сейчас его. А я могу сравнивать.

– Меньше, я понимаю. Только мне хватило.

– И мне с достатком. Но детишкам моим уж поменьше достанется. Твоим – еще меньше...

Наташа вспыхнула от этих ее слов и, чувствуя, что неудержимо краснеет, резко вскинула голову.

– Вы что... тетя Марья? Откуда у меня?! – И покраснела еще больше, так же резко отвернулась, оголив тонкую, худую шею.

– Глупая, – сказала Марья Фирсовна, погладила ее по волосам. – Как же детишкам не быть, вон ты какая ладная да пригожая. Семка-то наш приметил уж...

– Что... приметил?! – Наташа резко поднялась, щеки ее, казалось, вспухли от внутреннего жара, в глазах забушевало что-то непонятное – недоумение, и испуг, и какой-то гнев, ненависть. – Значит, приметил?!

Марья Фирсовна стояла растерянная, ее доброе лицо было виноватым и жалким.

– Вот ведь... Недаром говорится, что нам, бабам, язык сразу при рождении укорачивать надо! Ах ты господи...