Вечный зов — страница 122 из 311

Сердце Наташи неожиданно заколотилось, когда она увидела Семена. Она удивилась этому, рассердилась даже на себя, вдруг совсем некстати вспомнила вчерашний Ганкин вопрос и, совсем растерянная, остановилась прямо возле кабины.

– A-а, – сказал Семен. Выпрыгнул на землю. В одной руке у него был кривой гаечный ключ, в другой – грязная промасленная тряпка. – Домой уже? А мне вот еще раз гнать на станцию.

– Это ничего, – проговорила она и тут же поняла, что сказала глупость. Но он почему-то улыбался. – А что ты возишь?

– Так... штучки всякие. И сам не знаю.

«Он знает, только говорить не хочет... А может, нельзя ему говорить», – подумала Наташа без обиды и, волнуясь пуще прежнего, произнесла:

– Ты прости меня.

– За что?

– За все. За вчерашнее.

– А что вчера такое случилось, чтоб простить?

От этих слов ей стало легко и хорошо. Он и правда добрый, незлопамятный, мелькнуло у нее. Она улыбнулась и пошла, боясь почему-то, что ее хорошее настроение сейчас исчезнет. Но оно не исчезло до самого дома, не покинуло ее, даже когда она столкнулась среди улицы с живущей по соседству девушкой, которую звали, кажется, Вера Инютина.

– Ослепла? – вскрикнула Инютина, ее глаза блеснули кошачьим блеском.

– Извините, я задумалась.

– Ты думай, да глаза пошире разевай.

Наташа раза два-три до этого видела мельком Инютину, та всегда как-то странно оглядывала ее, будто оценивала. И оценка, видимо, была невысокой, потому что Инютина презрительно поджимала пухлые губы и щурила продолговатые глаза.

Возле дома громко галдели ребятишки – Димка Савельев, Андрейка, Ганка, брат этой Веры Инютиной Колька. Еще когда Наташа болела, Колька несколько раз появлялся у Савельевых, с любопытством оглядывал ее, лежавшую на кровати, швыркал кривым простуженным носом и тер под ним измазанным чернилами пальцем. Однажды, когда Наташе стало полегче, она спросила, как его звать.

– Меня-то? Карька-Сокол, – ответил он.

– Как, как?

– Ты не какай, а выздоравливай.

Наташа смутилась от таких слов, и Колька тоже густо покраснел, крутнулся, исчез и больше не появлялся.

Сейчас ребята барахтались в снегу, пытаясь запрячь в санки лохматую собачонку.

– Не надо, Димка... Андрюша, Коля! – пищала Ганка. – Ей больно.

– Чего больно? Она привычная, понятно? – кричал Инютин. – Она меня на коньках вчера ка-ак поперла...

– И правда, зачем животное мучить? – сказала Наташа, подходя.

Ребятишки притихли. Инютин, стоя на коленях, глянул на Наташу.

– Тебе-то что? Твоя, что ль, собака?

– Нехорошо ведь.

– Я им говорила, говорила! – воскликнула Ганка.

– Помолчи, ты! – прикрикнул Николай, но освободил собачонку. Та обрадовалась, взвизгнула, побежала прочь и юркнула в приоткрытые воротца ограды Инютиных.

– Не надо, Коля, больше мучить ее. Ты мне обещаешь? – спросила Наташа.

– Иди ты! – буркнул паренек и стал сматывать ремни.

Хорошее настроение, охватившее Наташу на заводе, не покидало ее весь вечер. Вспомнив столкновение на улице с Верой, ее грубые слова, Наташа прихмурилась. «Почему она так всегда на меня смотрит?» Но тут же забыла о Вере и не вспоминала больше.

Анна в этот вечер стирала. Наташа, зайдя в дом, поглядела на спящего уже Федора Силантьевича, поблагодарила за пальто и сказала, что потихоньку выплатит за него деньги, если Анна Михайловна согласится его продать.

– Не говори глупостей, – сказала та. – Ежели не устала, помоги белье развесить вот.

Они вышли во двор и долго вешали в темноте мокрое, холодное белье, от которого ломило руки. Потом Наташа помогала Марье Фирсовне накормить кашей и уложить в люльку ребенка. От всего этого ей стало еще лучше, и было такое чувство, будто она ждет чего-то радостного и это радостное вот-вот случится.

И лишь когда она легла, к светлому чувству начало примешиваться невнятное тревожное беспокойство. Откуда оно и о чем – было непонятно, но уснуть Наташа не могла, стала прислушиваться к затихающим звукам дома. И чем напряженнее прислушивалась, тем яснее ощущала это беспокойство, которое нарастало, нарастало. Вдруг вспомнилась ей сегодняшняя встреча с Семеном, и она подумала, что он, конечно, знает, какие «штучки» возит со станции на завод. Вон как осторожно снимали рабочие с прицепа эти оранжевые ящики! А он, Семен, возит их и возит со станции, дорога неровная, колдобины есть, ящики трясутся... Опасно или нет их возить? На боках ящиков-то... ну да, на ящиках ведь противные черепа нарисованы!

Сердце ее сжало холодным, она потерла ладонью под грудью, а неприятная боль не проходила. «Вот еще, да что это я? Раз возит, – значит, не опасно...»

Стукнула наконец входная дверь в сенях, заскрипели мерзлые половицы, донесся еле слышимый голос Семена:

– Умаялся за сегодня, ног не чую. И трактор что-то барахлил.

– Есть будешь? – спросила его мать.

– Давай, если горяченькое что.

Едва послышался голос Семена, боль в сердце Наташи сразу прошла, беспокойство исчезло, тело сделалось легким, невесомым. Но все это напугало ее вдруг сильно, и она резко приподнялась на кровати. В груди было горячо, не хватало воздуха. «Да что со мной? Что мне он?» – бессмысленно зазвенели взявшиеся откуда-то в голове слова. Она медленно легла на спину, вернее, хотела будто лечь, но кровать под ней вдруг исчезла, и она стала падать куда-то, падала и падала без конца...

• • •

Бывает сон как явь, но бывает и явь как сон...

И не понимала Наташа, когда это началось. В тот ли вечер, когда сидела она на кровати, слушала нескончаемый звон в голове: «Да что мне он?» Или сутками раньше, когда Марья Фирсовна сказала: «Вон Семка-то наш уже приметил...» Или когда раздался возле уха стыдливый и таинственный Ганкин шепот: «Тетя Наташа, а ты... целовалась когда-нибудь?»

А может быть, началось это несколькими сутками позже, когда Наташа взяла протянутый в узкое окошечко паспорт, взглянула на четко и красиво выписанные тушью три слова: «Миронова Наталья Александровна», уловила исходящий от книжечки сладковато-приторный запах и вышла из милиции, покачиваясь как пьяная?

Никто, никто на свете не скажет ей, когда это началось. И пусть не говорят...

• • •

За паспортом она шла, боясь, что там, в милиции, кто-нибудь может в последний момент передумать и паспорт ей не выдадут. Но красивая молодая женщина в милицейской форме молча ей дала где-то расписаться, молча протянула потом сероватую книжечку. «Это все он, секретарь райкома партии Кружилин... И на работу чтобы ее приняли, и чтобы тут ничего не спрашивали, чтобы по одной справке паспорт выдали! Если бы не он...» – взволнованно думала она, шагая обратно.

Вдруг она увидела под деревьями скамейку, на которой сидела в то серое, холодное утро, около месяца назад. Она сидела тут, не зная, что ей делать, к ней подошел ненавистный Елизаров, затем появился Юрий, что-то наговорил и убежал, и ей стало ясно, что надо идти на окраину села, где росли какие-то кусты, забрести в них поглубже, чтобы никто не нашел ее. И ее никто бы не нашел до самой весны, а может, и летом никто бы не наткнулся на нее, и никто на свете не узнал бы, куда она делась, не вспомнил бы никто, что жила она, Наташа, на свете... Но появился он... Он появился сперва там, у Огородниковой, потом здесь, возле этой вот скамейки...

Ноги перестали вдруг слушаться Наташу, отяжелели, в глазах потемнело до черноты. Ничего не видя перед собой, девушка качнулась, упала на скамейку...

Кругом была темнота, полный мрак, но сознание работало ясно, и теперь Наташа понимала, что сперва был он, Семен, а потом уж появился Кружилин и все остальные. И не было бы Кружилина и этих остальных – ни директора завода Савельева, ни Марьи Фирсовны, ни Анны Михайловны, ни заведующей столовой Руфины Ивановны, – никого бы не было, не появись сперва он, он.

Кругом была темнота. Но Наташа знала – это потому, что она сидит с закрытыми глазами. Вот сейчас она откроет их – и чернота мгновенно исчезнет, в глаза ударит ослепительный солнечный свет и блеск удивительно свежего снега. И наверное... наверное, она увидит перед собой его, Семена.

Семена она не увидела, но чернота действительно исчезла.

День был тихий, безоблачный, стоял легкий, пахучий морозец, весело похрустывал снег под ногами бегущих по улице с портфелями и сумками ребятишек, проходили мимо и взрослые. Никто теперь не обращал на Наташу внимания. Чернели голые ветки над ее головой, из трубы напротив стоящего дома поднимался отвесно в небо столб дыма, тоже белого и чистого, как снег на крыше. А за этой крышей и за крышами других домов вздымались в прозрачное небо каменные, седые от снега утесы Звенигоры. Наташа смотрела на все это, чувствовала, как слезятся от нестерпимого снежного блеска глаза, как теплые слезы текут по холодным пылающим щекам. И еще она чувствовала, что сейчас, когда она открыла глаза, случился не только привычный для каждого человека переход от мрака к свету, а случилось что-то необыкновенное, таинственное и непостижимое, совершилось не вокруг нее, а в ней самой. Но что – ей никогда, никакими словами не объяснить. «Ведь это все он, Семен, Семен...» – беспрестанно думала она...

Наташа не помнила, как она вернулась в столовую. На пути ей встречались люди, многие из них оборачивались, удивленно смотрели ей вслед. Но она ничего не замечала.

– Что? Что?! – с тревогой встретила ее Руфина Ивановна, сама подменявшая Наташу, пока она ходила за паспортом. – На тебе лица нет. Не выдали, что ль?

– Это все он, Семен, – бессмысленно сказала Наташа.

– Какой Семен? Что Семен?

– Вот, – произнесла она и подала паспорт.

– Ну и слава богу, слава богу, – дважды сказала Руфина Ивановна.

...Некоторое время Наташа молча носила борщи и гуляши, не различая людей, которых кормила. Дважды она ставила кому-то вместо борща по две порции второго и часто забывала подать хлеб. И в конце концов споткнулась на ровном месте, уронив две полные тарелки...