Вечный зов — страница 128 из 311

– ...И когда говорят, что ты, Антон Силантьевич, знал, зачем жил, то это очень просто: ты жил, чтобы помогать жить другим, помогать людям увидеть в себе эти истинные начала жизни...

Наташа качнулась, постояла еще возле оградки и пошла, наклонив голову.

Люди думали, что она плачет, безмолвно расступались перед ней.

Она не помнила, как шла по улице, как очутилась дома. Отец Семена, оказывается, вернулся уже с похорон. Он, сидя на кухне за пустым столом, угрюмо поглядел на вошедшую Наташу. Она быстро прошла к себе. Бабушка Феня что-то спросила у нее, она не ответила, сбросив пальто, легла на кровать.

В самом деле, как все это просто – жить, чтобы помогать другим жить! Как просто... И как трудно понять! А должна бы! Ведь ей помогали жить многие, многие – каждый по-своему. И погибший Антон Силантьевич, и Анна Михайловна, и Марья Фирсовна... Почему, чтобы понять все это, нужно было такое несчастье, такая трагедия? Как трудно и как просто... И какая она глупая была вот только что, когда, слушая Субботина, думала, что верит даже в его красивые слова, но до сих пор не видит истинных справедливых начал в жизни, не видит в ней радости! А ее собственная судьба! А Семен, а ее любовь к нему? Как она забыла об этом? Это разве не начала? И вообще, вообще... Хотя она искала эти начала не в себе. И Субботин только открыл ей, что надо в себе... И все-таки – что такое истинные начала жизни? Которые в самом человеке? Этого она все же до конца еще не понимала. Мысли ее текли все бессвязней и запутанней, перескакивая с одного на другое. И наконец захлестнули ее, как тяжелая волна захлестывает человека в море.

Ей захотелось вдруг опять на воздух, захотелось глотнуть свежей прохлады, немедленно увидеть Семена. Как же это она оставила его одного там, возле могилы? Она накинула пальто, выбежала в кухню, напоролась больно на молчаливые глаза хозяина дома, остановилась.

– Почему вы так всегда на меня смотрите?! – яростно вскрикнула она, заговорив с ним, кажется, впервые.

Но он ничего не ответил, – может, не успел, потому что открылась дверь и вошел Семен. Повязку он снял сегодня, и правая щека его чернела, залеплена была пластырем.

– Что такое здесь? – спросил он, внимательно оглядывая обоих.

– А карусель... – Усы Федора тряслись... – Ни пожрать вовремя, ни отдохнуть. Где мать?

– Ты же знаешь, тетя Лиза еле живая... Я сейчас заходил к ним. – Семен начал раздеваться.

– Карусель, ну карусель! – Федор поднялся из-за стола, половицы под ним тяжко заскрипели.

– Вы что такое говорите? Что говорите?

– Ты гляди-ка, – усмехнулся Савельев, вздернул брови. – Зачирикала, пигалица. – И опять сел к столу.

Это слово «пигалица» даже и не оскорбило ее – так чудовищно было другое.

– Ваш же брат погиб... умер!

– Ну, так что ж теперь делать?

Наташа попятилась от этих слов, беспомощно поглядела на Семена.

Семен держал в руках свою тужурку, будто раздумывая, повесить ее на гвоздь или снова надеть. Повесил и медленно двинулся к отцу. Тот глядел на приближающегося сына с любопытством. И чем ближе подходил сын, тем сильнее прищуривал глаза.

– Извинись сейчас же перед Наташей, – сказал Семен. Голос его был тихий, ровный, но руки затряслись вдруг.

– А на колени перед ней не встать?

– Не будешь? – Семен сжал кулаки.

– Ну? Бить отца собираешься?

– Н-нет. – Семен мотнул головой, обмяк. – Нет... – Он шагнул к порогу, сорвал с гвоздя тужурку. Торопливо надел ее, схватил Наташу за руку, потащил к двери, шагнул за порог.

Скатываясь за Шантару, по-прежнему ярко горело солнце в прозрачном небе. На белый снег улицы ложились резкие черные тени. Возле дома стояли Ганка с Димкой. Димка что-то говорил, а девчонка заливисто хохотала. Увидев Семена с Наташей, она умолкла, скользнула за угол, утащила Димку.

Выйдя, почти выбежав на улицу, Семен остановился. Воздуху ему вроде бы не хватало, он жадно и шумно дышал. Всегда мягкий, спокойный, сейчас он был непохож на самого себя – лицо сделалось каким-то угловатым, скулы резко выделялись. Светлые глаза, в которых вечно светился задумчивый огонек, горели враждебно и жестоко.

– Ладно... Мать – поймет, все поймет, – сказал он непонятно. – Идем.

– Куда?

– Не знаю. Пойдем. – И крупно зашагал.

Минут через пятнадцать они остановились у заваленной по самую крышу снегом мазаной избенки, чем-то знакомой Наташе. Семен стукнул в дощатую дверь.

– Кто там? Счас, счас... – послышался старушечий голос. Голос Наташа сразу узнала, поняла, куда они пришли. Неизвестно только зачем.

Еще через минуту Наташа стояла посреди довольно просторной комнаты, а старая Акулина-бобылиха суетилась вокруг нее, костлявыми руками помогала расстегнуть ей пуговицы и быстро сыпала скрипучим голосом:

– Господи! А я думаю – кого бог приблудил ко мне?! Радость-то! Что ж, думаю, она не заходит ко мне когда? Слыхала, как же, будто у Савельевых ты, – Маньша Огородникова сказывала... Маньша-то, ах ты господи, в компанию каку попала! Не хотела, грит, а попала. Плачет все... Судить тех собираются, и ее, грит, требуют как свидетельшу. А она грит – засудят и ее, краденое Макарка ваш хоронил у нее, – повернулась старуха к Семену. – Никто, грит, не знает того, да сама скажу. Не говори, толкую ей...

– У Макара фамилия Кафтанов, бабушка, – сказал Семен. – А мы Савельевы.

– Ну да, ну да, – закивала старуха. – Известно... Прибрал бы уж господь, что ли, где его, горемыку-осколок! А она, значит, твердит свое – скажу да скажу... Вот гости у меня дорогие! А я хвораю все, Наташенька, выползти даже на улицу не могу. Чайку, что ли, вам? Самовар я счас.

– А мы не в гости, бабушка. Мы на постой к тебе. Примешь? – спросил Семен.

– Как так? – не поняла старуха. – A-а, обженились, что ль?

– Нет... Просто я ушел из дома.

– Как?! – воскликнула теперь и Наташа.

– Так... Не могу я больше там. И тебя не могу оставить. – Он взял ее за худые плечи, поглядел в глаза.

– Погоди, Сема, как же... Что подумают? Ничего не понимаю...

– Может, и я не понимаю. Только так надо. Матери я сейчас пойду скажу, вещи кое-какие принесу. Так пускаешь, что ли, бабушка? Мы платить будем.

– Какая плата? Мне не так тоскливо будет, вот и вся плата. – Она поморгала бессильными, красноватыми веками. – Толь чудно маленько – друг дружке-то кто вы?

– В этом мы до утра разберемся, – сказал Семен.

• • •

Не одну Наташу после смерти Антона Савельева занимали мучительные вопросы о смысле жизни и человеческого бытия.

Со дня похорон прошло несколько недель. Буранов и вьюг за это время не случалось, однако часто шли тихие, густые снегопады, землю вокруг сквера Павших бойцов революции и в самом сквере, плотно утоптанную во время похорон тысячами ног, снова завалило мягкими сугробами.

Пушистые шапки снега лежали на столбиках деревянной ограды сквера, тяжелыми хлопьями висели на ветках кленов, тополей и акаций. Ясными, безоблачными днями снег игольчато поблескивал, деревья, казалось, обсыпаны были солнечной пылью, в ветвях еще веселее пересвистывались синицы.

В сквере было тихо, безлюдно и чисто, рядом с громадным дощатым обелиском с большой звездой наверху стояла маленькая жестяная пирамидка на могиле Антона Савельева, и к ней между пышных сугробов всегда была протоптана свежая тропинка.

Федор знал – это каждый вечер ходит на могилку брата его жена, Елизавета Никандровна. Он видел несколько раз ее одинокую фигурку в сквере, возвращаясь с работы. В старенькой кроличьей шубке, вытертой на боках, она всегда стояла над могилкой неподвижно, спрятав руки в муфточку. Сурово поджав губы, она смотрела на заснеженный холмик, на покрытую изморозью звездочку, приделанную на верху небольшого обелиска.

Шла середина марта, дни стояли теплые, по утрам над Громотухой плавали сизо-розовые туманы – предвестники первых весенних капелей, но к вечеру обычно мороз закручивал и ночами жарил, как в ноябре – декабре. В холодном вечернем воздухе над Шантарой гулко гремел радиоприемник, часто над стылыми крышами домов, по узким шантарским улицам и переулкам разносилась одна и та же песня:

Мы не дрогнем в бою

За столицу свою!

Нам родная Москва дорога.

Нерушимой стеной,

Обороной стальной

Разгромим,

Уничтожим врага!

Музыка была торжественно-суровая, жесткая, а слова тяжелые, как булыжники. Они, казалось Федору, раскатывались над Шантарой с грохотом и треском, и было чудно – как от них не проламываются крыши?

Но в общем, все это было ему безразлично. С каких-то пор – с тех ли, когда его откровенно выставила из своего дома Анфиса, или чуть попозже, с того дня, когда ушел из дома с этой приблудной Наташкой Мироновой Семен, а может, намного раньше того и другого, может, после того единственного вечера с выпивкой у брата Антона, – с каких-то пор Федор жил словно в пустоте. Он ел, спал, ходил на работу, с кем-то разговаривал, но все это будто бы делал не он, а кто-то другой, его, Федора, это все словно и не касалось. Ничто его не волновало, не трогало. Мужики – одногодки Федора давно были на фронте, а его, Федора, оставили в числе некоторых других механизаторов по броне. Он не боялся, что его возьмут на фронт, но и не радовался, что оставили. Даже смерть старшего брата не вызвала у Федора ничего. Во время похорон он подошел к могиле, поглядел на черное, сожженное электричеством лицо Антона спокойно, равнодушно. На это угольное лицо падали снежинки и не таяли.

«Антон Силантьевич Савельев любил жизнь, любил людей, – тоскливо говорил над гробом Поликарп Кружилин, с трудом выталкивая слова. – Он знал, зачем он жил...»

Федору казалось, что он слышал уже где-то, когда-то эти слова. Но где – вспомнить не мог оттого, что помешали застонавшие вдруг медные трубы оркестра, а потом каменный стук мерзлой земли о крышку гроба.

Вспомнил, когда утром следующего дня увидел Анну. Он глянул на вошедшую, тоже почерневшую, будто и ее хлестнуло где-то током, жену, и в ушах сами собой зазвенели ее слова: «Все, все правильно Иван сказал про тебя, не любишь ты никого – ни меня, ни детей, ни жизнь эту, ни власть, никого... Зачем тогда ты живешь-то? Зачем?»