Вечный зов — страница 133 из 311

После гражданской с год покрестьянствовал в Михайловке. Весной двадцать первого посеял немного ржи, летом часто приходил на свою крохотную полоску, садился на краю березового колка, глядел, как колосится рожь, о чем-то думал, чувствуя, как чуть постанывает сердце, будто его мнет кто в кулаке. Вспоминались довольно обширные ржаные поля Кафтанова, его завозни, его заимка на Огневских ключах. Сейчас на месте дома лежит там, на берегу озера, груда обгорелых головешек.

Все сгорело – и заимка, и завозни, и сам Кафтанов. Все превратилось в кучу пепла. Так чего сожалеть? И сам он, Федор, чуть не сгорел в этой кровавой коловерти, чудом каким-то уцелел...

Однажды, когда сидел вот так же возле своего посева, подошла неслышно Анфиса. Она вышла за Кирюшку через полгода после женитьбы Федора, стала жить с мужем в уцелевшем доме Инютиных. Они тоже посеяли немного ржи рядом с Федоровой полоской. Пахали, сеяли в одно время, на виду друг у друга. Но вели себя как чужие, только здоровались холодновато.

Подойдя, Анфиса молча остановилась.

– Чего тебе? – спросил недовольно Федор.

– Ничего. Хоть поглядеть на тебя вблизи.

– На мужа надоело?

– Муж не заяц, в лес не ускачет.

Федор поднялся. Анфиса, стройная, крепкая, стояла, скрестив под грудью полные руки. В темных глазах ее плескалась жалость, будто она понимала, о чем думает Федор. Это выражение ее глаз вдруг растравило Федора, он раздраженно спросил:

– Чего надо, спрашиваю?

– Пришла глянуть – счастливый ли? Любишь ли ее... Анну?

– Без любви не женился бы.

– Нет, – мотнула она головой. – Нет... – Постояла, помяла в собственных ладонях пальцы, будто хотела обломить их, и, качнувшись на грудь Федору, зашептала сквозь слезы: – Что мы с тобой наделали-то? Что наделали!

Шепот Анфисы, ее полные слез глаза и вздрагивающие плечи разволновали его. Он погладил ее плечи, проговорил осевшим голосом:

– Ничего, ничего...

И, не говоря больше ни слова, они пошли в березовую рощицу.

Из лесочка возвращались поздно вечером, когда солнце, уже невидимое, окрашивало в багрово-красный цвет громоздившиеся на краю неба облака.

– Значит, судьба такая, что ж... – грустновато говорила ему Анфиса. – Видно, до смертушки суждено мне любить тебя. Хоть редко, да мой будешь. Только... только детей Кирьяну от него, от Кирьяна, рожать буду. В этом не хочу обманывать его. И не могу, не надо...

...Вспоминая все это, Федор шел и шел по холодным пустынным и темным улицам Шантары, морщась от скрипа снега под ногами. Подмораживало, снег скрипел все сильнее.

Федор остановился, чувствуя, что теперь его по-настоящему мутит, ухватился за телеграфный столб. Тотчас затих скрип снега под ногами. Но Федору казалось, что это был вовсе не скрип снега, что это Анна, жена, скрипучим голосом спрашивала его о чем-то, властно требовала какого-то ответа. Он оттолкнулся от столба, пошел. И точно в такт своим шагам услыхал: «За-чем тог-да жи-вешь? За-чем тог-да жи-вешь?»

Этот звук был ужасен, он продавливал уши, раскалывал голову. Чтобы избавиться от него, Федор опять остановился. Но это не помогло, в виски с обеих сторон долбило и долбило безжалостно: «За-чем жи-вешь? За-чем жи-вешь?»

И вдруг Федор с ужасом подумал, что этот звук, этот голос никогда не утихнет. Ему, Федору, до сегодняшнего дня все было безразлично, он находился в какой-то пустоте, в полусне будто. Но он, кажется, проснулся, разбудила его Анна своим вопросом. Сперва этот вопрос показался ему нелепым, а теперь вот не дает ему покоя, чудится даже в скрипе снега под ногами...

Федор закрыл глаза, быстро пошел дальше, к дому, почти побежал. Однако через несколько шагов, боясь наткнуться на столб или на ветку дерева, открыл глаза. Но все равно ничего не увидел, вокруг него была темнота, темнота...

• • •

Июньское солнце жарило безжалостно, в сухом, душном воздухе плавал тополиный пух, белыми лохмотьями катался по шоссе, ведущему из села на станцию, набивался в канавы и грязные от пыли придорожные лопухи.

Наташа, однако, не чувствовала этой духоты, не видела сухой тополиный метели, шла и шла по липкому гудронированному полотну, отупело глядя себе под ноги. Рядом шла Анна Михайловна, временами вытирала глаза платком.

– Не надо, мама, – говорила Наташа и сама всхлипывала. В уши лезла, больно разрезала сердце слышанная недавно на концерте в клубе песня:

...Но изведает враг, на Россию напав,

Что российские ветры – лихая погода.

Биться с жестоким врагом уезжал

Мальчишка с двадцатого года.

И что же ему на прощанье должна

Была молодая жена сказать?

Ему на прощанье сказала жена:

Тебя я буду ждать...

Наташа понимала и всегда отдавала себе ясный отчет, что весной или летом Семен уйдет на фронт, но это всегда казалось ей событием далеким-далеким и даже невозможным. Наверное, потому так казалось, что в ту самую ночь, когда она стала женщиной и женой Семена, представление о мире и всем происходящем в нем в который уж раз перевернулось. Из той ночи она помнит только несколько мгновений. Вопрос бабушки Акулины: «Как вам стелить-то? Вместе али врозь?», ответ Семена: «Вместе». И опять слова старухи: «Ну, дай-то бог, дай-то бог...» Потом шаги Семена по комнате, когда она уже лежала в постели, глубоко запрятав от стыда голову под одеяло, какое-то нетерпеливое, жутко-сладкое ожидание. И, наконец, его руки, его колени, все его тело – горячее, сильное, незнакомое, которого она испугалась и к которому прижалась, счастливо-обессиленная, опустошенная...

И потом еще несколько дней была эта полнейшая опустошенность, стыд, недоумение. Где-то мелькали лица бабушки Акулины, Маньки Огородниковой, матери Семена. Все что-то говорили ей, но слов она не различала.

– Не так я женитьбу сына своего видела. Свадьбу надо бы... хоть небольшую... – наконец явственно услышала она голос Анны Михайловны.

Испуганно воскликнула:

– Ой, не надо! Нет...

– И не будет, нельзя. Тут такое горе с мужниным братом! Тут Макара судить вот-вот начнут. Все катится колесом и давит.

Слова эти вызвали у Наташи еще большую растерянность, обостренное чувство вины за ту ночь, за свое счастье, которое именно в эту секунду вдруг явственно ощутилось ею, будто открылась где-то в душе ее неведомая дверца, потекло что-то оттуда неизведанное, хмельное, затопило ее всю, затуманило мозг.

– Я понимаю, – промолвила она и продолжала бессвязно, бездумно: – А я вам сказала, что люблю его... Пускай колесо, пускай судят... И Антон Силантьевич погиб. Но я не могла! Делайте со мной что хотите...

– Не поняла ты, Наташа, – сказала Анна Михайловна, прижала ее голову к своей груди. – Разве я осуждаю? Я рада, что у вас... Только, говорю, свадьбу вот не время, нельзя...

– Какое это имеет значение?! Какое?

Все в мире для нее снова перевернулось, и значения не имели какая-то там свадьба, какой-то Макар, трагическое событие на заводе, бывшее, казалось, давно-давно; значения не имела и сама война, идущая где-то, и то обстоятельство, что Семен должен ехать на нее. Он должен, но он не уедет, потому что он – вот он, вот его руки, все его тело.

– Сема, Сема! – шептала она ночами, прижимаясь к нему.

– Что?

– Я твоя! Ты чувствуешь, что я твоя?!

– Чудная... Конечно.

Был Семен, был яркий снег и сияющее солнце на небе, потом – вешние ручьи и лужи, в которых тоже плавилось солнце, мокрая, остро пахнущая земля, и первая зелень, наконец – сверкающая вода Громотухи, еще обжигающая, когда они впервые искупались.

Уже в конце мая вода стала теплой, и первого июня, в выходной день, они ушли за село, переплыли на остров, и там, лежа на горячем песке, Наташа почувствовала, что ее подташнивает.

Она уже несколько дней ощущала, что с ней происходит что-то необъяснимое и таинственное, удивлялась, прислушивалась к себе. Первой ее состояние заметила бабушка Акулина и, напрямик расспросив кое о чем, заулыбалась.

– Дай-то бог. А я нянюшкой буду, вот и радость мне перед вечным сном.

– Нет, нет... Это, может, так, – сказала Наташа. И зачем-то предупредила: – Вы Семену не говорите.

– Может, так, это бывает, – сказала ей еще старуха. – А ежели тошнить зачнет, то, значит, и слава богу. Жди.

Она ждала, и вот это произошло. Дыхание у нее остановилось, она смертельно побледнела, потому что в голове застучало: «А он на фронт скоро уедет! Он уедет от меня!»

Как раз накануне Семен опять был в военкомате, вернулся серьезный, сосредоточенный, сказал, что через две недели наконец отправляют. И все равно его уход на фронт казался делом нереальным, неизмеримо еще далеким. И только в ту секунду, когда ее затошнило, словно какая-то пелена упала с глаз, сознание чем-то продуло, и она до пронзительности отчетливо поняла, что через несколько дней Семена рядом уже не будет, какая-то неумолимая сила отберет его у нее.

– Нет, нет! – закричала она на весь остров, хватая его за плечи.

– Что с тобой? – Он поднялся, сел на песке.

– Не хочу, чтобы ты уехал! Не могу! Не надо... – Руки ее дрожали, и вся она тряслась. Прилипшие песчинки сыпались с ее груди, живота, крупных, уже немного загоревших ног. – Юрий не едет вот...

Он поглядел на нее своим обычным мягким взглядом, только в светлых, как речная вода, глазах на мгновение мелькнуло не то любопытство, не то изумление, будто он впервые увидел в Наташе что-то, раньше им не замечаемое. И она интуитивно поняла значение этого взгляда, отшатнулась.

– Я дура, да? Пускай! – закричала она упрямо. – Но я не хочу!

– Не говори так, – попросил он тихо.

– Но я... я люблю тебя. И мне страшно.

– Мне тоже страшно, – проговорил он, будто признаваясь в чем-то сокровенном. – И Юрка не едет... А мне – надо.

Его голос и его слова поразили Наташу каким-то глубоким смыслом, но в чем он – сообразить еще не могла.

– Почему? – спросила она, пристально глядя на него. – Почему надо? Объясни.