Проходя мимо дома Маньки Огородниковой, которая сидела сейчас где-то в тюрьме за укрывательство ворованных Макаром Кафтановым товаров, Наташа с жалостью вспомнила эту круглолицую, полноватую, с большими и тяжелыми грудями молодую женщину, которая спасла ей жизнь. Говорят, она сама пришла в суд, когда судили Кафтанова, Зубова и Гвоздева, все сама рассказала. И еще кто-то слышал будто, как этот Петр Зубов, когда Огородникова села рядом с ними на скамью подсудимых, прошипел сквозь зубы: «На коленки добровольно встала? Ну и подыхай... Выживешь в тюрьме – Макар тебя после прирежет».
«Они прирежут! – со страхом и омерзением думала Наташа. – Зачем уж ей было говорить, что она прятала ворованное? Ладно бы уж, ведь не добровольно же, этот ужасный Макар ее заставил спрятать, угрожал... Но и тут опять эти странные слова Зубова: «На коленки встала?» Хотя что ж, у них, у бандитов, своя мораль, свое понятие всяких вещей...»
Огородниковой дали, кажется, два года, в дом ее вселили какую-то многодетную семью с завода. Наташа часто видела во дворе орущих на разные голоса ребятишек, а сейчас возле дома, как и повсюду, было тихо, но дом, как другие, не казался мертвым, потому что одно окошко чуть подсвечивало, и Наташа поняла, что мать этих ребятишек, уложив всю семью, еще доделывает какие-то свои бесконечные дела, а может, ждет с завода мужа – вот-вот должна была кончиться вторая смена.
Очутившись у почтового деревянного барьерчика, Наташа долго не могла сочинить телеграмму. Она написала шесть слов: «Москва, Наркомат боеприпасов, Миронову Александру Викторовичу», – а что писать дальше, не знала, стояла в задумчивости и кусала кончик старенькой ученической ручки.
– Что же ты? – буркнула усталая работница почты, чем-то похожая на Веру Инютину, такая же острозубая, с кудряшками. – Напряглась, будто родить собираешься. Давай скорей, а то мы закрываемся. Ведь полночь...
Наташа сердито глянула на женщину, постучала ручкой в стеклянную чернильницу-непроливашку, быстро написала первое, что пришло теперь на ум: «Папа, это я, Наташа, а если это ты, почему молчишь? Ведь наш парторг Савчук тебе говорил, что это я. Позвони, ради бога, к нам на завод или напиши по адресу...»
Наташа быстро вывела адрес и протянула бланк приемщице телеграмм, та долго читала, шевеля губами, как безграмотная, потом подняла удивленное лицо.
– Ты что, девка, это чепуховину такую? Это ж как понять?
– Ах, ну, как вам объяснить? Мой отец он... А может, это не он.
– Он, не он... Чего такое приключилось?
Сзади скрипнула дверь, кто-то вошел, протянул через барьерчик руку и выдернул из руки приемщицы бланк.
– Это что такое, гражданин?! – воскликнула приемщица. – Дайте сюда телеграмму! Верни сейчас же! Хулиган! Чего позволяете?
– Я не хулиган, а Юрий Антонович Савельев. Здравствуй, Наташа. Минуточку... Тут все правильно. Ее отец был...
– Юрка! – воскликнула Наташа. – Не смей! Ничего он не был, понятно?
– Я и говорю, Наташа... – И опять к приемщице: – Они были разлучены войной. Теперь вроде отец ее отыскался, в Москве работает. Так ей сказали. И вот она... Эмоции, конечно, но все понятно.
– Хулиган, право слово... – Приемщица отобрала у Юрия телеграфный бланк, опять прочитала, шевеля губами. – Эмоции... Хоть эти «ради бога» вычеркните. Телеграмма все же.
– Да вы сами, – попросила Наташа.
Потом они вдвоем с Юрием вышли из почты. Мимо толпами валил народ, стоял галдеж, вспыхивал временами смех. С завода шла закончившая работу смена. Голоса слышались и с соседних улиц, и вообще вся ночная Шантара, только что дремавшая, казалось, в непробудной тишине, ожила, повсюду в домах загорались огни.
– Я смотрю – ты на почту зашла, – проговорил Юрий. – Постоял, подождал. Что-то ты долго. Думаю, надо хоть поздороваться.
Наташа шла молча, сильно наклонив к земле голову, шагала быстро и все прибавляла, прибавляла шаг. Юрий не отставал.
– Ну что тебе надо от меня?! – вдруг резко остановилась она. – Мне бегом бежать, чтоб ты отстал?
– Я б догнал, – проговорил Юрий, опуская виноватые, словно побитые, глаза.
– Я ж тебе все давно сказала...
Юрий был в чистом рабочем комбинезоне, от него пахло металлом, станком.
За минувший год он нисколько не изменился, казался все таким же долговязым, словно двадцатилетним парнем, смешливым и беспокойным, все так же гулял у него, видимо, в голове «ванька-ветер», как выразилась однажды заведующая заводской столовой Руфина Ивановна. Только временами на него находило, когда он разговаривал с Наташей, непривычная серьезность, и тогда он чувствовал себя неловко, то и дело переступал с ноги на ногу и будто не знал, что говорить.
Наташа боялась такого его состояния, догадывалась, что с ним, старалась наедине не встречаться.
Раза два-три, когда она работала еще в столовой, он спрашивал ее о Семене, часто ли пишет, и, выслушивая скупые ее ответы, искоса, стыдливо как-то, бросал взгляды на ее тяжелеющий живот.
Когда она была уже в декрете, он заявился однажды к ней домой, принес неизвестно каким способом добытые яблоки – много, целую авоську.
– Витамины. Полезно будет ребенку.
– Зачем? Не надо, – сказала Наташа, все же благодарная.
– Чего там...
Бабушки Акулины дома не было, она приболела и уплелась в больницу. Юрий сам вымыл над тазиком два яблока, подал Наташе.
– Спасибо, – сказала она, смущаясь своего огромного теперь живота.
И вдруг Юрий упал на колени, обхватил этот живот длинными руками, прижался к нему лицом. Наташа визгливо, по-бабьи, закричала, уронила яблоки, изо всей силы принялась отталкивать Юрия, за волосы оттягивала обеими руками его голову прочь, а он, не выпуская Наташу, целовал сквозь ситцевый халат ее тугой живот и лихорадочно бормотал, как обезумевший:
– Наташа, Наташа... Люблю, люблю тебя! Это не Семкин, это мой ребенок в тебе, это мой, мой...
Наконец она все-таки вырвалась из его цепких и сильных рук, отбежала прочь, давясь обидой, гневом, рыданиями.
– Как не стыдно! Ведь Семен твой брат... родственник...
– Пускай! Я ненавижу его, ненавижу...
– Замолчи! – яростно закричала она, собрав все силы, какие могла собрать. И ухватилась сама за живот, чувствуя, как от крика он весь наполнился режущей болью.
От этого крика Юрий осел, съежился и, как побитый, побрел к дверям. Ей стало его жалко.
– Слышишь ты, Юрка, – сказала она жалостливо вдруг, забыв о боли в животе, подошла к нему, положила обе руки на его плечи, от чего он сжался еще больше. И, будто чего-то вымаливая, проговорила: – Я Семена люблю. Больше жизни. Ты это можешь понять?
– Понимаю.
– Если даже... если даже с ним случится что на войне, я, если от горя не помру, буду ему верна до старости... до самой смерти! Никого у меня больше не будет. Никого мне не надо. Понимаешь?
– Нет, – сказал на этот раз Юрий, глядя на нее действительно непонимающими, изумленными глазами.
– Все равно... Тогда запомни хоть. Иди.
Он ушел, больше Наташа не видела его до самого рождения Леночки. Когда выписывалась из роддома, он пришел туда вместе с матерью Семена Анной Михайловной, бабкой Акулиной и, когда Наташа вышла, а нянечка подала Анне Михайловне ребенка, потребовал:
– Покажите мне.
Наташа сдвинула брови, на исхудавшем, измученном лице ее проступила тревога, будто она была виновата в чем-то страшном, и вот сейчас Юрий произнесет свой приговор, признает ребенка за своего при всех, и тогда... Ее даже опалила мысль: «Неужели он решился на такой чудовищный поступок?!» Но Юрий ничего не сказал, между ним и бабушкой Акулиной просунул свой крючковатый нос Колька Инютин, неизвестно как и зачем здесь очутившийся, и проговорил довольно:
– Вылитый Семка! Надо же!
– Это девочка, Николай, – сказала Анна Михайловна.
– Чего-о? – разочарованно протянул Колька. – Тоже мне...
– Бесстыдник! – прикрикнула Акулина Тарасовна. – Чего те тут? Ступай-ка.
После, когда Наташа перешла работать секретарем к Нечаеву, Юрий, встречая ее где-нибудь на территории завода, первым делом спрашивал, как здоровье Леночки. Первым и последним, потому что Наташе было это неприятно и она торопливо отходила, чувствуя, что он обиженно глядит ей вслед, и понимая, что обижает его напрасно.
...Голоса, затихая, доносились со всех сторон, то с близких, то с отдаленных улиц, окон зацветало все больше, будто сейчас была не полночь, а приближался рассвет. Они погорят немножко, думала Наташа, люди, вернувшиеся со смены, торопливо поужинают и, усталые, лягут спать. Одно за другим окна будут гаснуть, и вскоре все большое село, как измотавшаяся за день хлопотливая хозяйка, вскочившая, чтобы встретить и накормить работников, снова будто приляжет и задремлет. Сон будет крепкий, но непродолжительный, через несколько часов уже прольется рассвет, потом опять зацветут окна, но на этот раз от веселых солнечных лучей, которые тугими снопами ударят в стекла из-за каменных круч Звенигоры. А вскоре свежий утренний воздух расколет знакомый и всегда волнующий, до боли щемящий сердце звон Кремлевских курантов, и с площади перед сквером Павших борцов революции, где укреплен на столбе радиодинамик, на все село разнесутся отчетливые слова диктора: «От Советского информбюро...»
Так начнется новый день, который будет не легче, чем вчерашний.
– Ты знаешь, Наташ... – Юрий, глядя вниз, колупнул носком грубого рабочего ботинка землю. – Я на фронт ухожу.
– Ты?! – невольно воскликнула Наташа, сразу же пожалев, что этот возглас вырвался.
Юрий скривил обиженно губы.
– А ты что же думаешь, одному Семену положена такая честь?
– Почему одному? Там миллионы...
– Ну да, это я глупость сказал. Боже мой, сколько вообще человек делает глупостей!
Наташа пошевелила бровями, помолчала и вдруг резко и безжалостно сказала:
– А знаешь, Юра... не верю я в твою искренность.
Он усмехнулся, теперь кисло и едко.
– Почему же?
– Ну вот... не похож ты на отца. Совсем не похож. – Она помолчала и добавила все тем же безжалостным тоном: – Не знаю я, почему ты на фронт решил... Мог бы и не идти, есть такая возможность. И тебе не хочется. Потому что ты боишься...