Седьмого февраля 1943 года поздним вечером их КВ, исцарапанный пулями и осколками, влетел на окраину какой-то улочки этого города. Город горел, над ним стояло дрожащее зарево, и в этом зареве извивались черные жгуты дымов. Улица была тесной, впереди, метрах в трехстах, немцы выкатывали из переулка пушку, торопливо разворачивали ее.
КВ несся прямо на вражескую пушку, и Семен понимал, что подмять ее гусеницами он не успеет, вон немецкий артиллерист уже поднял руку...
– Алифанов! – привычно прохрипел в шлемофон командир танка, и командир орудия так же привычно отозвался:
– Вижу.
Опустить руку немец не успел, на том месте, где стояла пушка, мгновенно вспух вихрь огня и дыма, оторванный ствол немецкой пушки легко, как сухая палка, взлетел над ним и, крутясь, упал на крышу приземистого домишка, проломив ее.
...Поплескавшись в речке, Семен вылез на травянистый берег, взял пыльную, в мазутных пятнах гимнастерку с погонами, к которым никак еще не мог привыкнуть, отстегнул медаль, положил ее в карман брюк. Снова вошел в речку, попросил у Вахромеева обмылок.
– Еще чего, – буркнул прижимистый Вахромеев, однако мыло подал. – На гимнастерку изведешь, потом морду нечем будет обмыть.
– Не жадничай... Чего это нас сюда перекинули вот, скажи лучше.
– А девкам тут плясать не с кем, – буркнул Вахромеев.
– Болтун ты, – проговорил Семен и покосился на дядю Ивана, который, белея за кустами незагорелым телом, прыгал на одной ноге, пытаясь другую протолкнуть в штанину.
– Мы тут, чую я, все попляшем, – сказал сбоку Дедюхин. Вода была чуть выше пояса. Дедюхин по-бабьи плюхался, приседая, поднимаясь и вновь приседая. – Ох, чую, мужички-сибирячки! Наотдыхались, хватит. Два месяца как в отпуске, на курорте ровно, были. Вроде и не война нам...
Действительно, почти два месяца танковая дивизия недвижимо стояла на берегу красивой речки Сейм, неподалеку от небольшого городка Льгова, освобожденного в начале марта. По всему фронту в конце апреля наступило неожиданное затишье, не было ни налетов артиллерии, ни самолетного гуда в воздухе. Странно было, что в самом начале мая по кустам и рощам, обломанным колесами танков, пушек и автомашин, искромсанным снарядами и пулями, в зарослях, из которых не выветрился еще запах гари, бензина и пороха, защелкали, затрещали соловьи. «Это ж знаменитые курские соловьи!» – сказал тогда Семен удивленно дяде Ивану, а тот, послушав переливчатый звон, кивнул головой и только проговорил: «Ну, наши, сибирские-то, не хуже».
За эти два месяца танкисты хорошо отдохнули и отъелись, привели в порядок свои машины. В начале июня их стали посылать на рытье траншей и строительство оборонительных сооружений, которые возводились между Льговом и станцией Лукашевка, танкисты делали все это охотно – разминали тело от долгого уже безделья.
Вместе с военными на устройстве оборонительной полосы работало много жителей Льгова и Лукашевки, в основном женщины, и однажды Семен кидал землю рядом с худой молчаливой девчонкой, голова и лицо которой чуть не до самых бровей были замотаны черным платком. Она работала в одиночестве, ни на кого не обращая внимания, ни с кем не разговаривая, не отвечая на шутки, кидала и кидала землю. По лбу ее обильно сочился пот, щипал, видно, глаза, она отворачивалась, какой-то тряпкой протирала их и часто гладила ладонями свои щеки под платком, будто они у нее чесались.
– Ты бы сняла платок-то... Жарища такая, – сказал ей Семен.
Она впервые подняла на него глаза, и Семен ужаснулся: глаза ее были старушечьи, усталые и тоскливые до немоты, будто сгоревшие и присыпанные пеплом, в них совсем не проникал солнечный свет, не отражался в них.
Семен, ошеломленный, застыл недвижимо. Девушка усмехнулась как-то странно, тоже неживой усмешкой.
– Ладно, я сниму...
Она поглядела вправо и влево. Траншея, которую они рыли, за ее спиной круто заворачивала, рядом никого не было. Девушка грязными пальцами развязала на шее платок, сдернула его, и Семен почувствовал, как разливается холодок у него в груди. Вся голова девушки была покрыта частыми белыми, как бумажные клочки, плешинами, меж которых торчали пучки светлых, коротко обрезанных волос, а во всю правую щеку пузырем лежал красный безобразный рубец. В платке девушка казалась симпатичной и даже красивой, а сейчас стояла перед ним страшная и обезображенная.
– Это... что же с тобой? – спросил Семен, в чем-то пересиливая себя.
– А прокаженная я... – И, глянув на застывшего Семена, еще раз усмехнулась. – Не бойся, я не заразная. Серной кислотой это я себе голову сожгла.
– Сама?! – удивленно выдохнул он.
– Сама...
– Зачем?!
Девушка туго замотала опять голову, отвернулась и, кажется, заплакала.
– Семка, шабаш, – сказал подошедший Вахромеев, поглядел на девушку. – Строиться кричат.
– Сейчас... Больно ж, должно, это, – сказал Семен, понимая, что говорит не то.
– Под фашиста лечь, что ли, легче?! – зло повернулась девушка, в глазах ее впервые блеснуло что-то гневное и живое. – Ступай отсюда! Стройся.
– Что ты орешь на меня? – рассердился Семен. – Я перед тобой виноват, что ли?
– Не виноват. И ступай!
Семен повернулся и пошел, спиной чувствуя тяжелый, ненавидящий взгляд. Обернулся – она действительно глядела на него своими мертвыми, стылыми глазами.
– Как тебя звать? – неожиданно спросил он.
– Ну, Олькой Королёвой... – Она скривила губы презрительно. – Тебе это очень надо?
Он не видел ее потом недели две – то ли она не ходила больше на рытье траншей, то ли работала где-то на другом конце, – но думал о ней все время, вспоминал ее злые слова: «Под фашиста лечь, что ли, легче?!», вспоминал часто Наташку, и ему казалось, что ее судьба чем-то схожа с судьбой этой Ольки.
По вечерам танкисты стали похаживать в поселок Лукашевку, полностью почти разрушенный немцами, где в длинном кирпичном сарае, уцелевшем каким-то чудом, крутили уже кино. Сперва повадился туда Вахромеев. Он стал вдруг каждый вечер тщательно бриться, а потом и пришивать свежие воротнички из ослепительно чистого, неизвестно откуда взявшегося у него куска новой простыни. Все это Дедюхину не очень нравилось, и он едко спросил однажды, покашливая:
– Гм... Это ты, Вахромеев, где воротнички-то берешь?
– Натокался, товарищ лейтенант, на одну благодетельницу. Может, и вы... Пойдемте. Кусок простыни еще найдется.
– Разговорчики! – повысил голос Дедюхин. – Гляди у меня, не окажись в нужный момент на месте!
Однажды Вахромеев уговорил «сбегать на пару часов в Лукашевку» и Семена, таинственно намекая на что-то. Семен раза два бывал в Лукашевке по службе и до этого, идти ему с Вахромеевым не хотелось, но разбирало любопытство глянуть на его таинственную благодетельницу. Это оказалась особа далеко не молодых лет, рыхлая, со скрипучим голосом, но одетая чисто и аккуратно. Она жила, как и многие, в наспех сколоченном дощатом сарае. На железной койке, недавно покрашенной суриком, лежала пышная постель. Приходу Вахромеева и Семена она обрадовалась, тотчас юркнула куда-то, появилась с костлявой девицей, которая вошла в сарай, прислонилась неловко, боком, к щелястой стенке и побагровела, будто от натуги.
– Это Зойка, мы вместе тут работали до войны в столовке. Официантки мы... Сейчас столовая наша отстраивается, мы покуда на стройке работаем. Знакомьтесь, что ли. Зойка у нас стыдливая. А меня зовут Капитолина.
Семен буркнул свое имя, пожал жесткую ладонь Зойки, жалея, что пришел сюда с Вахромеевым. Думал он в этот момент об Ольке и еще о том, что вот эти две девицы, наверное, напропалую жили с немцами, потому вон и сытые, в теле. Зойка хоть и костлявая, но зад тоже крепкий и намятый.
– У меня, Вахромейчик, кое-что есть! – воскликнула Капитолина, тряхнула кудряшками, полезла за кровать и вытащила водочную бутылку, заткнутую деревяшкой. – Вот!
Бутылка была неполной, водки в ней было чуть побольше половины, Капитолина все это разлила на четыре части в граненые стаканы. Семен давно не видел домашней посуды, и при виде обыкновенных стаканов у него в груди что-то пролилось теплое, будто он водку эту уже выпил. А «Вахромейкина благодетельница», как он с неприязнью назвал про себя Капитолину, глянула на Зойку, все такую же смущенную и багровую, отлила из своего и ее стаканов в какую-то чашку.
– Это Ольке, – сказала она, извинительно глядя на Вахромеева. – Ну, мальчики, выпьем, потом потанцуем. У меня, Семен, патефон есть, вон он, и две пластинки. Потом в кино пойдем.
– Кому, кому... это? – кивнул Семен на чашку, куда Капитолина отлила водки.
– Ольке, говорю, связной нашей. Ну, Вахромейчик, сладенький мой...
– Какой связной? Погодите, – попросил Семен.
Вахромеев хитро подмигнул, выплеснул в широкий рот водку, взял с полки патефон. И, накручивая пружину, сказал:
– А той самой, с которой ты в траншее любезничал. Она в ихнем партизанском отряде разведчицей и связной была...
– Вы... партизанили?! – повернулся Семен почему-то к Зойке, еще более от этого смутившейся.
– Ну да, – сказала она, опуская глаза. – Вон с Капитолиной мы вместе...
– Господи, ну что это вы, будто младенцы какие? – закричала Капитолина, раскрасневшаяся от глотка водки. – Ты, Зойка, немцев, как траву, косила из автомата, а тут...
– А тут что-то мне страшно, – тихо и беспомощно сказала Зойка.
– А ну-ка, живо плясать!
Зойка несмело взглянула на Семена. Замученная пластинка хрипела. Семен, тоже волнуясь теперь, шагнул к девушке, положил руку ей на спину и тотчас почувствовал, как она вздрогнула.
Танцуя, он видел красную, заветренную щеку Зойки, чувствовал, как эта щека и открытая упрямая шея пышут жаром. Надо же, что он подумал о них, об этой Зойке и Капитолине, а они... – мучился он, краем глаза, стыдясь, наблюдал за Капитолиной: плотно прижавшись к Вахромееву, она водила его вокруг стола, на котором стояли пустая бутылка, четыре граненых стакана и чашка.