Вечный зов — страница 194 из 311

Тропинка вильнула в низкорослый кустарник, выбежала из него на речную луговину, и там, у края кустарника, в жидкой тени, сидел Зубов и строгал перочинным ножом прутик. Метрах в двухстах от Зубова стояла на берегу речушки машина Алейникова, блестя под солнцем вымытыми стеклами. Еременко в одних трусах лежал рядом с машиной на траве, загорал. «Ишь химик», – с завистью, но без раздражения подумал Яков, вспомнил вдруг второй раз за сегодняшний день жену Галину и ее сына и то, как они все втроем ходили иногда на Громотуху и жена, накупавшись, подолгу лежала на песке или траве – она очень любила загорать. «Где она сейчас? – подумал он. – Врач же, на фронте, видимо. Жива ли?»

При мысли о бывшей жене сердце Алейникова тупо заныло. Он глянул на поднявшегося навстречу Зубова и как-то даже не удивился, что тот сидит здесь, прошел мимо, все думая о жене, о том, что Галина была ведь единственной женщиной, которую он знал как мужчина, она была хорошим человеком, но жизнь сложилась так, что он ее потерял навсегда.

– Товарищ майор, – услышал Яков и обернулся к Зубову, – разрешите спросить, товарищ майор?

– Спрашивай.

Зубов, подойдя, остановился, опустив длинные руки. И глаза опустил вниз, будто разглядывая кулаки, молчал.

– Ну, так что же вы? – проговорил Алейников, неизвестно зачем употребив это «вы». – У меня нет времени.

– Я давно хотел поглядеть на вас, – усмехнулся угрюмо Зубов и поднял глаза. – Еще там, в Шантаре, позапрошлой зимой. Да не успел – забрили нас. Вы ж, наверно, помните? А я специально тогда в Шантару приезжал...

– Какая честь! И что во мне такого интересного?

– Шрам вот этот на лице.

– Вон что! – Алейников с любопытством взглянул на Зубова. – Ну, и что же ты хотел спросить?

– Что? – опять усмехнулся Петр Зубов. – Да просто хотел вопросик задать: смысл-то жизни в чем?

– Та-ак... – Алейников вспомнил все, что говорил ему только что об этом человеке командир штрафной роты, с новым каким-то любопытством оглядел Зубова.

Гриша Еременко, заметив своего начальника, стоял, уже одетый, возле машины.

Зубов вынул перочинный нож, срезал прутик и начал его строгать.

– Вопросик! – сказал Алейников. – А может быть, мы несколько сузим эту тему? И, скажем, смысл-то чьей жизни? Твоей? Моей?

– Зачем суживать? Я спрашиваю вообще... – И рукой, в которой был зажат перочинный нож, Зубов описал перед собой круг.

– Ну если вообще... Вообще смысл жизни – в борьбе за счастье людей.

Слова эти не произвели на Зубова никакого действия. Он не торопясь, равнодушно срезал с прутика листочки один за другим. Потом поглядел в сторону – там неширокая речка больно сверкала на солнце, утекала за молодую рощицу из берез и осин. За рощицей поднимались какие-то жиденькие дымы и таяли, рассасываясь в летнем горячем небе бесследно.

Потом он усмехнулся.

– Я мальчишка был, но помню – отец мой также говорил, что он воюет за счастье людей, за судьбу России... Метку-то на щеке он вам, я слышал, оставил?

– Он, – кивнул Алейников. – По-разному мы с ним понимали счастье людей. И судьбу России.

– Ну да... Потому он тебе и прилепил этот шрам. А вы его, потому что по-разному, убили! Вы... ты лично виноват в его смерти! – прохрипел зловеще Зубов. – Я все знаю! Ты вывел тогда весь партизанский отряд из каменного мешка, куда загнал вас отец! Ты привел отряд на заимку. Я кое-что помню! Вы напали ночью на нас, сонных...

Алейников не испугался хрипучего и зловещего голоса Зубова, не оскорбило его и то, что этот солдат-штрафник вдруг начал говорить ему «ты».

– А что ж удивляешься? Он нас бил насмерть, мы – его... Тут уж кто кого! Борьба классов. Ты, понятно, за отца нам не простишь никогда, сердце все стонет. Ты в Кошкина, в командира своей роты, стрелял...

– Она не моя. Она штрафная! – ощетинился Зубов.

– И ты рано или поздно, при первом удобном случае, к немцам перейдешь... сдашься, служить у них будешь!

– Дурак ты, – негромко сказал Зубов.

– Что-о?! – вздрогнул Яков, точно его ударили, и рука сама собой скользнула к кобуре, хотя краем сознания он все же понимал, что, если выхватит пистолет, сделает глупость. Стрелять все равно не будет. За что же стрелять? Штрафник этот стоит себе спокойно с перочинным ножичком, строгает палочку. За оскорбительное слово? Хорош он тогда будет.

Зубов краем глаза наблюдал за Алейниковым, позы не изменил, только перестал строгать и окаменел весь, ждал... Рука Якова обмякла, опала.

– То, что слышал, – усмехнулся Зубов. – Меня, к твоему сведению, немцы еще в сорок первом из Курской тюрьмы освободили и должность в городской полиции давали. И если б я схотел...

– Чего ж не схотел? – спросил Алейников, испытывая к самому себе мерзкое чувство за то, что не сдержался и чуть не выхватил пистолет.

– Не знаю... А пушку свою ты бы все равно не успел вытащить, – еще раз усмехнулся Зубов и поглядел на свой скромный перочинный ножичек. – Вот эта штучка острее бритвы. Чиркнул бы по шее – и хрипел бы сейчас... Тогда-то мне бы уж ничего не оставалось, как к немцам.

Зубов тяжко и шумно вздохнул, с резким щелчком закрыл свой перочинный ножик, спрятал в карман.

– Ладно... Отца я жалею, конечно. Но сердце не стонет, перестало, – сказал он негромко. И, поймав на себе взгляд Алейникова, добавил: – Я и сам удивляюсь. Видно, делает время свое дело. И борьба классов – ладно. Я попытался кое-что и в этом вопросе понять, разобраться. Книги этого бородатого Карла Маркса пытался читать. И Ленина вашего...

– Ленина? И Маркса?!

– А что ж ты думаешь? Ну, понял я мало. Я несколько лет в гимназию ходил – и все. Остальное образование по тюрьмам получил. Тут я профессор. Но главную мысль насчет борьбы этих классов уловил...

Зубов склонил большую, давно не стриженную голову вниз и замолчал. Потом встряхнул головой.

– Бедные, богатые, капитализм, коммунизм... Все в мире как огонь и вода. В общем – кто кого зальет...

– Примерно так, – сказал Алейников.

– Чего примерно? – Глаза Зубова заблестели как-то странно, явственно проступила в них унылая и, кажется, застарелая боль. – Так и есть! И когда схлестнутся, пар до неба свищет. Кровавый.

– Кровавый, – согласился Алейников.

– Я мальчишкой был, и меня этот пар насквозь ошпарил. Да, к беде моей, не до смерти. И пошел я от злости куролесить. И еще – от бессилия, от тоски. Не поверите?

Взгляд Зубова, этого солдата-штрафника, был открытым, незащищенным каким-то, в зеленоватых глазах стояла все та же боль. И Алейников сказал не сразу:

– Что ж... Понять это я могу.

– А тогда это еще больше, чем поверить, – будто самому себе проговорил Зубов. – Только не подумайте, Яков Николаевич, что я помощи какой-то от вас хочу, из штрафной роты, мол, пытается выбраться... Это меня оскорбит, я гордый. Не-ет...

– Этого я, Зубов, не думаю... – И, глядя, как тот переломил и бросил свой оструганный прутик, добавил: – А разговор у нас, чувствую, долгий будет. Сядем тогда, что ли... – И он первый опустился на обочину тропинки, в бледную тень от редких кустарников. – Сколько у тебя сроку-то было?

– У меня – вышка, – коротко сказал Зубов.

– За что?

– За совокупность.

– Это как так?

– Когда взяли меня в Шантаре зимой сорок второго... Макар Кафтанов там автолавку какую-то пощупал, а я был ни при чем. Что я за птица, им было неведомо, но ясно, что фазан – взяли меня с оружием. Покрутили-повертели и отправили всех троих – меня, Кафтанова и Гвоздева в Новосибирск. Ну, а там я судился раза четыре. Подержали там месяцев шесть, раскопали всю мою скромную деятельность. Сроку у меня было ровно пятьдесят лет. Думал я, не все наскребут. Я и в Киеве судился, и на Кавказе... И еще кое-где. Война ж, думаю, кое-чего и не добудут. Нет, прояснили все до конца. Хорошо работаете. Пенсию не зря получать будете. Ну, и решили, видно: хватит валандаться, все равно из тюрьмы живым человек не выйдет, так и так хоронить за казенный счет – и приговорили к высшей мере... Я даже как-то и... не шелохнулся. Онемело все внутри только – и приятно стало: наконец-то, думаю... С тем и сижу в камере смертников. Но... – Зубов сплюнул в сторону сквозь белые и крепкие зубы. – Вот же проклятая человечья порода! Душа устала, тело покоя просит, а в мозгу, слышу, посасывать стало: неужели и вправду конец?! Короче, написал бумагу о помиловании. Биографию всю изобразил. Осколок, мол, человечий я... Про отца написал все, в общем. И еще на два момента упор сделал. У немцев, хотя они предлагали службу, не остался, мне, русскому, невмоготу видеть, как они нашу землю поганят. И что мокрых дел за мной не было.

– Не было?

– Ни одного, – сказал Зубов. – Не люблю я этого.

– Не любишь? Ты ж в Кошкина, в своего командира роты, стрелял!

– Ну и что? – Зубов как-то брезгливо дернул губами. – Живой же он... В общем, в помилование не верил и не ждал его. Таких, как я, с таким сроком, не милуют. Я ненавидел себя за слабость – я не люблю на колени становиться... А оно пришло, заменили мне вышку штрафной ротой.

В зеленых глазах Зубова плеснулась усмешка и тут же погасла, они снова стали пустыми и грустными.

– Скажи... ты умышленно стрелял в Кошкина мимо? – спросил Алейников.

Зубов, не поднимая головы, бросил на Якова взгляд исподлобья и тут же опустил короткие, выгоревшие на солнце ресницы. И ничего не ответил, только чуть заметно пожал плечами.

– Ну, а... почему стрелял? Что тебя заставило?

– Вам это очень нужно знать?

– Любопытно.

– По приговору.

– По какому? Как понять?

Зубов поглядел на стоящую неподалеку машину Алейникова, наблюдая, кажется, за шофером, который от нечего делать ходил вокруг эмки, постукивая сапогом в скаты.

– В Валуйках ротой и не Кошкин командовал, – хрипуче произнес наконец Зубов. – Был тогда в роте... – И вдруг оборвал себя на полуслове, поднял тяжелую голову. – Ваши дела, гражданин Алейников, должно быть, не сладкие. Я уж знаю... А наши еще страшнее. Может, не надо об них до конца-то?