Вечный зов — страница 195 из 311

– Я не слабонервный, – усмехнулся Алейников.

– Ладно, – уронил смешок и Зубов. – Был тогда в роте штрафник Мишка Крайзер по кличке Горилла. И по виду горилла. В зоопарке я только видел таких в железных клетках. Страшный человек, во всем преступном мире известный. Я против него птичка-синичка. Он и был верховным в роте... Такие дела творил! И на людей в карты играл... Прошлой весной командира своего взвода проиграл и в тот же вечер шею финкой просадил. Нож он бросал, сволочь, на тридцать метров точно в яблочко. Назначили другого командира – он и того проиграл.

– Во-он, оказывается, кто! – проговорил Алейников, вспомнив рассказ Кошкина.

Зубов всем телом повернулся к Якову, вопросительно поглядел, но ничего не сказал. И когда отвернулся, вздохнул, а потом только проговорил:

– Горилла мертвый. Но все равно мне за то, что я рассказываю, финарь полагается.

– Не бойся. Не выдам.

– Да я и не боюсь, – промолвил Зубов устало. – И в бою я ничего не боюсь – ни пули, ни снаряда. Только не берут, проклятые.

– И это я знаю. Мне Кошкин говорил.

– Кошкин... – повторил Зубов как-то бесцветно. – Он ведь тоже, кажется, против моего отца воевал?

– Он был в нашем партизанском отряде тогда, – подтвердил Алейников.

– Да-а... Застрели я Кошкина, вы бы все считали – за отца, мол, по классовым убеждениям. А дело по-другому было. За Гориллу Кошкина приговорили. Мы под Валуйками долго стояли, и Горилла со своими телохранителями – были у него такие – где-то трех женщин поймали в степи. Одна даже совсем девчонка, лет, может, пятнадцати-шестнадцати. Спрятали их в овраге, земляную дыру специально вырыли, охрану свою поставили... Ну, и, сами понимаете...

На сильной и черной от солнца шее Зубова напряглась, туго натянулась острая жила, потом мелко задрожала, причинив, видимо, Зубову боль, и он потер шею ладонью.

– Боже мой! Я подлец и сволочь, и вышку мне – правильно! Но почему таких, как Горилла, в живых держат?! Какая ему штрафная там! Его... ему...

Зубов не мог говорить, стал тереть ладонью об землю.

– Пошел я глянуть на них. Из любопытства, что ли. Мы втроем пошли – Кафтанов, Гвоздев и я...

– Кошкин... Кошкин знает? – Алейников хотел подняться, но Зубов мгновенно бросил тяжелую ладонь ему на колено, цепко и больно сдавил пальцами. И неожиданно спокойным голосом проговорил:

– Тихо... Сперва дослушай. Кошкин потом узнал. Не от меня только. От кого – не знаю. И всю обойму в Гориллу вылупил. Зверь это был, не человек. Кошкин стреляет, садит пули ему в спину, в затылок, в голову, а Горилла пытается с земли подняться. Хрипит, землю пальцами пашет и на колени встает, встает... Мы так и думали – встанет во весь рост и двинется на Кошкина. Нет, рухнул.

Глуховатый голос Зубова звучал теперь ровно, говорил он без видимых усилий, и только иногда чувствовалось что какое-то слово дается ему нелегко.

Он умолк, помолчал с полминуты, и Алейников его не торопил, ждал терпеливо, понимая, что тот снова заговорит сам.

Зубов молчал долго. Гриша Еременко, удивленный, видимо, о чем это ведет такую длинную беседу его начальник, сел на крыло машины, закурил.

– Я думаю, что Кафтанов с Гвоздевым и капнули телохранителям Гориллы, будто я его заложил, – проговорил Зубов. – Но полной уверенности ни у кого не было, иначе бы они со мной не так... А здесь только и поручили мне «приговор» исполнить. За Гориллу они «приговорили» Кошкина в тот же вечер. Посмотрим, мол, как он, то есть я...

– И что ж ты?

Петр Зубов пожал плечами.

– Не обрадовался. Дураку ясно, за такое дело – расстрел. Откажусь выполнить «приговор» – тоже смерть. С той лишь разницей, что не знаешь, когда, где и как она наступит. То ли нож под ребро воткнут, то ли в кусты оттащат и голыми руками задушат...

Зубов поглядел на сожженное солнцем небо и уронил беззвучный смешок.

– Но и не испугался...

– Врешь, испугался, – неожиданно проговорил Алейников. Зубов вопросительно приподнял на него глаза. И Алейников пояснил: – Была у тебя вышка, но после ранения в бою мог быть свободен, все прошлое могло враз похериться. На войне только может такое быть... Разве не думал, не надеялся на это?

Зубов опустил глаза и несколько секунд помолчал. Потом вздохнул тяжко, глубоко и через силу будто промолвил прежнее:

– Нет, не испугался. А думать – что ж... Об этом у нас все невольно думают и надеются. И я, конечно... Сильно тоскливо мне стало просто, Яков Николаевич, а испуга не было.

Потянула откуда-то из-за реки тугая и душная струя воздуха, принесла горький запах сожженной земли. И Зубов, будто от этого запаха, поморщился. Опять пошевелил плечами, словно пытаясь что-то сбросить с них. И заговорил дальше, через силу сдерживая накопившееся где-то внутри раздражение:

– Да, напала тоска. Черт ее знает, что за штуковина это такая... И раньше было – нахлынет без всякой причины, как на сопливого интеллигента, ну хоть в петлю лезь. Водкой глушил ее. А тут... И вдруг все в невиданную злобу перешло. В звериную!

– К кому?

– К кому?! – Зубов сплюнул на землю. – Да, к кому? Это не так просто объяснить, если честно. К этому волосатому Горилле, хотя он уж был мертвый! К его телохранителям... На тактических занятиях подползают ко мне: давай, мол, вон Кошкин возле кустов маячит, ночь темная, не поймут, кто стрелял, а мы не выдадим... Кой черт, думаю, не выдадите?! Сами же руки и скрутите, едва прихлопну командира роты... Суют мне в руки пистолет. Оружие нам до боя не выдают, на тактических занятиях с деревяшками бегаем. Ну, да этого добра на войне прикарманить чего стоит... Тут-то и захлебнулся я злобой ко всему на свете! В том числе и к Кошкину. К себе, ко всей этой кошмарной жизни! Вырвал я пистолет... Опять же, хоть верь, хоть нет, поверх всего ошпарила мысль: в телохранителей Гориллы разрядить его! Да черт его знает, сколько в нем патронов, а их четверо... Ну, и лупанул в Кошкина.

Зубов замолчал, начал царапать всей пятерней грудь под гимнастеркой.

– Что ж дальше? – спросил Алейников.

– А дальше так и вышло, как я думал. Все четверо немедля навалились на меня, руки заломили: «Сволочь! Ты же не прицелился! Ну и подыхай! Это он, Зубов, товарищ капитан, хотел вас...» Это они уж подскочившему Кошкину кричат, подбежавшим бойцам. У Кошкина пистолет в руке дергается. «Про-очь!» – заорал он. Державшие меня Гориллины дружки брызнули в стороны, как тараканы. Я лежу, распластанный, на земле. «Ты?!» – прокричал Кошкин, поднимая пистолет. И тут я... понял я в какую-то секунду, что не выстрелит он. Приподнялся и сел. «Я», – говорю...

– Как же... понял?

– Э-э, Яков Николаевич... Как все объяснить? На какой-то миг Кошкин задержал зрачки на тех четырех, что отскочили от меня. А я заметил... Знает он нашу братию, за что и уважают его. Нюхом почуял, что не во мне тут дело. И я это понял. Да-а... А если б я сказал: «Нет, не я» – он бы выстрелил, я думаю.

– Безусловно, – сказал Алейников и поднялся.

Зубов тоже встал вслед за ним и потоптался, разминая затекшие ноги.

– Эти... телохранители где сейчас? Тут? – спросил Алейников.

– В последнем бою легли. Бой был – таких, Кошкин говорит, даже он не видывал. От роты осталось человек с полсотни... – И, видя, что Алейников пристально глядит на него, добавил с усмешкой: – Нет, не я их, немцы. Я еще раз повторяю – ни мокрыми делами, ни в спины людей, кроме немцев, не стрелял. Верь, не верь – мне это без нужды. Говорю как есть... И этих, Макара Кафтанова с Гвоздевым, не тронул, хотя они меня, сволочи, продали, больше некому.

Зубов умолк. Они молча стояли теперь друг против друга. Зубов глядел куда-то в сторону, а Яков Алейников словно ждал еще каких-то его слов.

– Ну что ж, прощайте, Яков Николаевич, – произнес наконец Зубов. – Извините, товарищ майор, что я... Мне просто хотелось... Хотя и не такой, может, разговор вышел, как я хотел. Главного вопроса я так и не задал.

– А ты задай, – сказал Алейников.

– А вы ответите?

– Если смогу, чего же...

– Ладно... – В прищуренных глазах его возникла почему-то неприязнь, они засветились злорадным зеленым холодком. – Он простой, этот вопрос. Завтра на рассвете у нас смертельный бой опять. И скорей всего я погибну – сколько судьбе закрывать меня? Но если случится чудо, заденет меня пуля, а живой останусь, смысл-то в этом какой будет? Если останусь, будет?

Алейников молчал, Зубов, помедлив, спросил несколько по-другому:

– От людей мне прощение может быть или нет?

– От людей? – переспросил Алейников, пораженный не тем, что подобный вопрос задает человек, приговоренный за преступления против общества к высшей мере наказания – расстрелу, и только чудом это наказание ему заменено пребыванием в штрафной роте, а чем-то другим, более сложным и глубинным, что стояло за этим вопросом и что прозвучало в голосе Зубова. – От людей?..

– Именно.

Пустынно и тихо было возле небольшой речушки, из которой пили, в которой смывали, конечно, грязь и пот, обмывали раны и немецкие, и русские солдаты, в которую падали немецкие и русские снаряды, берега которой размалывали колеса и гусеницы наших и вражеских машин. Израненные, искромсанные во многих местах, эти берега, казалось, еще дымились, в яминах и воронках будто стоял до сего времени пороховой чад и дым. Свирепая и безжалостная битва не однажды подкатывалась к речушке, не однажды бушевала над ее слабеньким и неглубоким руслом, и Алейникову вдруг почудилось, что речонку сто раз могла уничтожить страшная война – завалить крохотную, малосильную полоску воды взрывами бомб и снарядов, затоптать колесами и гусеницами, – а все не уничтожила, не в силах была уничтожить, и упрямая речушка вот течет и течет, пробиваясь сквозь перепутанные, переломанные, обожженные кустарники и травы, вскипает под солнцем на маленьких своих перекатах, негромко позванивает слабенькой волной, а в крохотных омутах крутит травинки и листья, пока течение, не приметное даже и глазу, не выбьет их на существующий и у этой речушки стрежень и не понесет их куд