Вечный зов — страница 247 из 311

– Держать мы тебя не будем, Федор... Теперь обойдемся с уборкой как-нибудь.

– Вот и обходитесь, – неприязненно бросил Федор.

– Но пока суд да дело, на работу выходи. А то вместо фронта суд тебе выйдет.

– Пугаешь?

– Цацкаться с тобой, что ли, будем?! – опять вскипел Голованов, лицо его стало совсем черным, страшным. – Нашелся какой! Война, люди хлещутся до полусмерти, а он... Отправляйся в мастерскую да гляди у меня!

Федор смог сообразить тогда, что предупреждение Голованова было нешуточным, прямо из его кабинета ушел в мастерскую. И вообще не выходил почти из МТС, пока продолжалось это «суд да дело», как высказался начальник политотдела. Продолжалось оно недолго, в конце июля Федор получил повестку. Провожали его одна Анна да Андрейка с Димкой. Дети были испуганы. Анна не плакала, ничего не говорила, Федора это смертельно, до тошноты озлобляло, но он тоже ничего не говорил, в голову ему, как в медный лист, долбило со звоном: «Ну и черт с вами, оставайтесь! Оставайтесь!» Лишь стоя уже в проеме вагонной двери, он спросил сверху:

В Михайловку, к Назарову в колхоз, теперь, значит, переедешь?

Куда же еще? Туда.

Ну, возвращайся. Хороший был уголок земли. Был, да сплыл.

Анна, помнится, запрокинула изумленные, сверкающие глаза. Федор толком не разглядел тогда, но, кажется, были в них, в ее глазах, все-таки слезы.

Через неделю Федор находился уже за Волгой, рыл учебные окопы, ходил в ночные учебные атаки, ползал по-пластунски и дырявил из винтовки мишени, на которых был изображен силуэт немецкого солдата в каске. Такая жизнь продолжалась больше двух месяцев. Потом всю дивизию, в которой он служил, погрузили в теплушки и повезли куда-то. По составу сразу же разнесся слух – на Кавказ. На Кавказе Федор никогда не был, с любопытством оглядывал места, по которым медленно тащился поезд, но долго ничего особенного не видел – степи, лощины, невысокие каменистые холмы. Уж нет-нет начали виднеться вдали черные громадины гор...

Разгрузились ночью где-то под городом Нальчик, на пыльном полустанке, где возле единственного длинного барака росло несколько чахлых деревьев, порочно двинулись прочь по каменистой дороге. Камни хрустели под ногами, непривычно едкая пыль лезла в рот и ноздри, въедалась в глаза, и к рассвету заняли окопы, отрытые, выдолбленные ранее оборонявшимися здесь войсками чуть ли не в сплошном камне в полный рост. Всем было объяснено, что в нескольких десятках метров вдоль реки, которая называется Баксан, расположены немецкие окопы, что фашисты могут в любую минуту начать наступление и что оборонять позиции приказано до последнего дыхания.

Только теперь Федор почувствовал, что ведь он на войне, на самой настоящей войне, где могут в любую минуту убить, и только теперь с каким-то пронзительным удивлением подумал: как же это и зачем он здесь очутился? Непостижимым образом повторялось прежнее: тогда, в гражданскую, не хотел ведь он воевать ни за красных, ни за белых и мог, наверное, как-то отлежаться в глухом углу, а очутился в партизанском отряде, сейчас мог до конца войны – должна же она когда-то кончиться! –просидеть на броне, такого комбайнера, как он, на фронт бы не отправили, скосил бы он нынче эти две с половиной тысячи гектаров, как обещал, и гремело бы его имя по всему району, по всей области, – а вместо этого оказался вот тут, вблизи от немецких окопов, из которых, кажется, тянет незнакомым кислым запахом, откуда грозит ему смерть. А почему, ради чего, собственно, должен он умирать?

Но смерть беспощадно и неумолимо дыхнула ему в лицо из немецких автоматов не здесь, не в каменистых окопах под Нальчиком, а на краю вырытого им самим глубокого рва где-то за Пятигорском. А здесь Федору пришлось пережить только жуткую бомбежку, первую и последнюю в его жизни. Немецкие самолеты появились неожиданно из-за высокой каменной хребтины, тянувшейся справа по горизонту, бомбы посыпались густо, как зерна из руки сеяльщика, земля вспухла от взрывов, окуталась дымом и пылью. Федор упал, вместе с другими повалился на дно окопа, над которым плотно стелились черно-белесые космы и со скрипом, кажется, терлись друг о дружку. Еще Федор ощущал, как тяжко вздрагивает от бесконечных взрывов земля, слышал, или ему чудилось, что слышит, как свистят над окопом осколки горячего бомбового железа и камней. Несмотря на адский грохот, на забившую глотку пыль и дым, Федор чувствовал себя в безопасности, он лежал на боку, косил глазами вверх, на непроглядную кипящую муть, и подумал вдруг: хорошо, что окопы такие глубокие, хорошо, что они выдолблены чуть ли не в сплошном граните...

Это и была там, под Нальчиком, последняя его мысль, вспомнил сейчас Федор. Мутная полоска света над головой ярко вдруг мигнула, как лезвием чиркнула по глазам и потухла, вся земля куда-то провалилась, и вместе с ней провалился Федор...

О том, что бомба угодила прямо в окопную щель, что она упала где-то недалеко, в нескольких метрах от него, Федор догадался на другой день утром, когда он в грязной, лопнувшей на спине гимнастерке, обрызганной чьей-то кровью, брел в толпе пленных красноармейцев, а сбоку толпы шагали немцы-конвоиры. На шее у каждого висел автомат, на голове у каждого была каска с короткими рожками, точь-в-точь как на мишенях, в которые он палил на учебных занятиях. Двое немцев в таких же касках некоторое время назад стали приближаться к нему из неясной мути, из качающегося тумана. «Интересно, откуда здесь мишени? – подумал Федор. – Почему они двигаются?» Тогда он, только что очнувшийся, не мог сообразить, что взрывом его выбросило из окопа, что всю ночь он пролежал на краю бомбовой воронки, свесив в нее ноги, без сознания, не видя и не слыша кипевшего здесь боя. «Мишени» прошли было мимо, но что-то одну из них привлекло, «мишень» вернулась, наклонилась над ним. Федор невольно прикрыл глаза, испуганно подумав, что сделал это поздно, догадавшись уже, что это не мишени, а настоящие немцы.

Er atmet, er lebt doch. Aufstehen![12]

Федор не понимал, что они говорят, сердце его колотилось бешено и больно, в мозг тоже будто вбивали раскаленные камни: конец, конец... смерть!

Потом в закрытых его глазах метнулось оранжевое пламя, и Федор скорее догадался, чем почувствовал, что немец пнул его сапогом в голову.

И он, все чувствуя, как колотится в последних, лихорадочных усилиях сердце, вытянул свое тело из воронки, упер колени и ладони в шершавую землю, оторвал от нее тело, стал подниматься.

Полусогнутый, с опущенными руками, Федор какое-то время стоял недвижимо, тупо глядя на немцев, которые все еще плавали, покачивались перед ним, как в тумане. Правда, туман немножко поредел, и Федор заметил, что немцы рассматривают его беззлобно, с любопытством и удивлением.

Oh, der russische Bär[13], – сказал один из них с улыбкой.

Ja, ja[14], – откликнулся другой.

Тогда Федор не знал ни одного немецкого слова и не понимал, о чем они говорили.

Потом этот другой, который сказал: «Ja, ja», угрюмый и коротконогий, сплюнул на землю и резко мотнул автоматом. Федор догадался, что ему приказывают повернуться. И он повернулся, вытянулся, свел на спине лопатки, ожидая автоматной очереди, которая сейчас прошьет его. Одновременно в голове мелькнуло: «Что им убить человека... Это как плюнуть... как плюнуть».

Так Федор, вытянувшись, сведя до соприкосновения друг с другом лопатки, и стоял, ожидая смерти. Но ее пока не последовало. Смерть беспощадно и неумолимо дыхнула ему в лицо из немецких автоматов не здесь...

«Не здесь... – чуть не вслух повторил Федор. – Да, не там...» Он тяжко вздохнул, поглядел на предрассветное уже небо и полез было за новой сигаретой, когда над Шестоковом неожиданно и визгливо завыла сирена. «Вот оно! Сигнал!» – мелькнуло у него в мозгу тревожно и одновременно как-то отрезвляюще, он сунул пачку обратно в карман, вскочил и побежал в центр Шестокова, к казарме...

• • •

Возле каменного здания бывшего магазина было столпотворение. Солдаты «армии» Лахновского с автоматами в руках, с гранатами на поясе выбегали из казармы, но не строились повзводно, как всегда бывало при тревогах, а в полумраке сбивались, как овцы, в кучи, меж которых сновали взводные командиры. Светя фарами, из переулка вывернулись два грузовика. Две кучи солдат кинулись к ним и, толкая друг друга, сердито переругиваясь и матюкаясь, полезли в кузова.

– Где третий? Где третья машина?! – зло кричал Лахновский, выбегая из казармы.

– Сейчас Лардугин... сейчас он, – умоляюще произнес один из шоферов, приоткрыв дверцу кабины. – Не заводится у него... Аккумулятор меняет.

– Расстреляю подлеца! – затрясся Лахновский.

– Да вон, едет! – крикнул шофер.

Третья машина, мотая на рытвинах снопами света, бьющего из фар, неслась к казарме.

– Все равно расстреляю после боя! – рявкнул Лахновский прямо в лицо подбежавшему Федору, будто заверяя его в этом. – Ну! Что? Что?

– Все в порядке, – ответил Федор. – Все тихо.

– Тихо – да! Тихо – да?! – раздраженно и недоверчиво прокричал Лахновский, нервно дернул высохшей головой в сторону Валентика, сидящего у стенки казармы, где было место для курения, пообещал злорадно: – Будет вам сейчас тихо!

Из-за угла казармы выбежал Майснер, за ним – тощий и какой-то желтый, как старая селедка, начальник немецкого гарнизона Кугель. Лахновский метнулся им навстречу, начал что-то говорить, размахивая руками. Из-за шума работающих моторов, криков солдат слов Лахновского было не разобрать, но было понятно, что Лахновский отдает какое-то приказание – Кугель стоял перед ним вытянувшись. Затем повернулся и побежал назад. Майснер, сняв фуражку, обтирал платком лысину и, будто тоже получив приказание, пошел прочь.

Федор шагнул к казарме, сел рядом с Валентиком, закурил, спичку бросил в бочку с водой.