Вечный зов — страница 252 из 311

его Алейникову!»

– Я вот... Федор, – виновато ответил брату Иван.

• • •

– И ты меня пристрелишь... Убьешь?

– Да. Я это сделаю, – сказал Иван, младший брат его, кивнул на распластанные неподалеку в траве, мягкой и зеленой, трупы партизан. – Ты же... И не только этих. Ты много убивал, а?

– Это было, – сказал Федор, стер рукавом обильно проступающий пот со лба и с грязных щек. – Убивал я...

Несильный ветерок дул с той стороны, куда, отстреливаясь, скрылся Валентик, а за ним партизаны, раздувал мягкие волосы Ивана. Он сидел на земле под деревом, к самому лицу подтянув колени, склонив на них голову. А напротив него, под другой сосной, прижавшись к ней спиной и вытянув простреленные, беспомощные ноги, сидел Федор. Иван сам подтащил его сюда и усадил. Тогда еще справа и слева, где-то далеко и с каждой минутой все дальше, потрескивали автоматные очереди, а затем все заглохло. Это неведомое Ивану Шестоково было конечно, взято, он в этом нисколько не сомневался, Алейников, наверное, давно вычистил все столы и сейфы «Абвергруппы», ради чего он и пришел сюда, ради чего погибли вот эти лежащие в траве молодые парни и мужчины и еще, конечно, многие, вот так же лежащие сейчас где-то. Свершилось страшное и обычное на войне дело. И еще будет долго совершаться, долго будут падать на землю здоровые и сильные люди и никогда с нее уже не поднимутся, не вернутся в свои села и города, а их все равно будут ждать и ждать, как ищут его, Ивана, там, в Михайловке, жена Агата, сын Володька и дочь Дашутка, как ждут Панкрат Назаров, Кружилин и все, кто его знает и помнит. Но когда люди падают от вражеских пуль, это одно, а если их скосил из немецкого автомата русский, это совсем другое. Но это вот чудовищное и невероятное случилось на его глазах, он сам это видел, к тому же сделал это его родной брат, и потому, встав во весь рост, он пошел на Федора, уверенный, что уж в него-то Федька стрелять не посмеет. Но тот, стоя на коленях, палил очередями в него, пули с горячим визгом свистели вокруг и вспарывали землю под ногами. А Иван все шел, думая в те секунды даже не о Федоре и не о возможной смерти от его руки, а о том, что идет он вот так под пулями своих же не впервые, это было не раз. Более того – это продолжалось всю его жизнь. И сейчас, сидя под деревом напротив брата, которого должен убить, он мучительно думал, что и такое, кажется, было когда-то с ним, но когда и где, вспомнить не мог. Может, потому, что где-то в темной и далекой глубине сознания все жила, беспрерывно всплывала и всплывала тревожная мысль – долго он сидеть так с Федором не может, ведь Олька Королёва привела их к немцам в тыл, кругом тут враги. Немцы, фашистские солдаты, которым служил его родной брат Федька!

– Как же... как ты у них оказался? У немцев? – не поднимая головы, спросил Иван чужим, рвущимся голосом.

– А ты... как тогда в бандитах, в отряде Кафтанова, очутился? – попробовал окрыситься Федор.

– Тогда? Это было совсем другое. Этого в двух словах не объяснить.

– Вот... – усмехнулся Федор, глядя на лежавший в траве у ног Ивана короткоствольный советский автомат. – И мне не объяснить.

– Вре-ешь!

Федор, опираясь сильными руками в землю, еще плотнее прижался спиной к дереву, отвернул голову и стал глядеть тоскливо в синюю глубину леса, над которым поднималось утреннее солнце. И там, где-то в этой синей глубине, рваными лоскутами замелькали отрывки какой-то неясной, дальней, а главное – будто посторонней и чужой жизни, хотя это был он, он, Федор...


...Вот он, тогда молодой и сильный, остервенело хлещет плетью раскосматившуюся Лушку Кашкарову, которая пытается на четвереньках уползти из комнаты. А рядом, наблюдая, хрипит Кафтанов...

...Вот сидит он с Кафтановым за столом, и тот, постукивая в ладонь черенком плетки, говорит глуховато, поблескивая влажными, в красных прожилках, глазами:

«А вырастешь ты, должно быть, хорошей сволочью. И чем-то, должно быть, этим самым, ты мне глянешься пока...»

...Отец, Силантий, в белой, застиранной рубахе сидит на берегу озера, говорит негромко:

«Вот что, сынок, скажу тебе... Остерегайся ты его слов. А то говорят люди: обрадовался крохе, да ковригу потерял...»

...Антон, нежданно объявившийся на заимке в глухую ночь, говорит, поддерживая замотанную тряпкой руку:

«Опусти ружье... Пристрелишь еще родного брата».

«Чего-о? Какого брата?» – удивленно переспросил Федор.

...Кафтанов, чуть захмелевший, сидит за столом на заимке, говорит хрипловато и насмешливо:

«Дурьи вы башки... Да разве мне не сообщил бы Федька, кабы его братец-каторжник тут объявился. Какой ему интерес его скрывать? А где интерес – это Федор, чую я, с малолетства понимать начинает... А, Федька?»

«Сказал бы. Чего мне».

«Ну, тогда и говори... Не крути глазами-то! – закричал вдруг Кафтанов, схватил его обеими руками за горло, стал безжалостно душить. – ...Кого перехитрить хочешь?! Говори, где твой брат-каторжник?!»

«Убери лапы, гад такой!»

«Что-о?!» – удивился Кафтанов, чуть ослабил пальцы. Федор рванулся. Жесткие пальцы Кафтанова до крови разодрали кожу на шее.

«Поросятник!» – вгорячах прокричал Федор.

Кафтанов свирепо нагнул голову, громко засопел, сдернул со стены плеть. Федор сиганул с крыльца, метнулся стрелой за конюшню, оттуда – в лес...


Федор перестал глядеть в сторону, невольно потрогал ладонью шею, будто она все еще саднила от кафтановских ногтей, шире расстегнул воротник немецкого мундирчика, кисло усмехнулся. Да, все это было... Вот так и произошло все с Кафтановым, дико и нелепо. А впрочем, что – все равно революция, Советская эта власть. «Не любишь ты ее, эту Советскую власть!» – кричали ему в лицо когда-то вот он, Иван, сидящий сейчас напротив, а потом Анна, жена. Что же, правильно, не любил. Правильно, жалел, что она пришла! Правильно, не принимал ее! Никогда не принимал!!

Федор задохнулся. И теперь он обеими руками схватился за воротник, рванул его. С треском отскочила пуговица. Треск был не сильный, но в воспаленном мозгу он прозвучал как выстрел, напугал его, под черепом заколотилось: «Уже выстрелил Ванька? Уже...»

Он дернулся, вскинул голову. Иван сидел на прежнем месте, в прежней позе.

Подрагивающей рукой Федор опять обтер мокрое лицо. Вынул немецкую вонючую сигарету, немецкую зажигалку, прикурил, пряча огонь в ладонях. Прикуривая, думал: последняя...

Горький сигаретный дым будто успокоил его, мысли потекли ровные, не волнуя теперь, вызывая лишь глубоко внутри все ту же едкую усмешку. Да, не любил Советскую власть. И всех, кто за нее боролся, кто принял эту власть, не любил. Жил как-то – куда же денешься? Троих детей наплодил, чужих ему и не нужных. И Анна, мать этих детей, единственная дочь Кафтанова, была ему не нужна после смерти ее отца. К тому же, сучка, порченой оказалась. Партизанка! Так и не призналась, кто и когда ее заломил. Да черт с ней. Единственная душа на свете, чем-то ему близкая, – это Анфиска. Чем – и не понятно. Может, тем, что больно уж сладко стонала, стерва, когда под себя подминал ее. Где-то она сейчас, как живет там... в том мире, куда уж нет ему пути? Нет – и не надо! Жаль только, что Анфиска там осталась, в той жизни, которую он ненавидел. «Вре-ешь?» Ну, правильно, объяснить не трудно, может быть, почему он у немцев оказался. И все-таки не просто. Ненавидя ту жизнь, жил бы в ней и дальше, наверное, так же после войны, если бы остался жив. Он неглуп, нутром чуял, что немцам русских не одолеть, рано или поздно их сомнут и выпрут прочь. И никогда никому не одолеть. Но тут этот страшный ров под городом Пятигорском... Когда немцы стали срывать с него, как и с других пленных, одежду, прикладами автоматов и карабинов толкать к яме, впервые в мозгу Федора прорезалось: одолеют или нет, а его ведь больше не будет! Не будет!

А затем, чувствуя черный мрак небытия, который еще секунда – и навалится на него, сомнет навсегда, стал думать совершенно противоположное: «Нет, одолеют! Вон какая силища! Но это и хорошо, коли одолеют! И в той жизни можно будет найти место. Земля большая, тайга густая, и как еще можно пожить! Кафтанов бы, Михаил Лукич, одобрил». И он под ударами прикладов закричал истошно: «Я хочу вам служить! Я хочу вам служить! Честно... честно служить!»

Все это можно было бы объяснить Ваньке, но что он из этого поймет? Да и зачем? И Федор, чувствуя, как пальцы жжет искуренная уже сигарета, проговорил другое:

– А я сегодня всю ночь... Всю ночь лезли вы мне в голову, проклятые. Анна, Семка, ты... Будто чуял, что ты рядом тут где-то.

– Я – здесь, – усмехнулся Иван. – А Семки, сына твоего, нет. И не будет уже.

– Убили, что ли? – спросил Федор без всякого интереса, плюнул по привычке на сигаретный окурок и отбросил его в сторону.

– Наверное. Или в плен угнали.

– Хорошо, – скривил засохшие губы Федор. – Пусть твой выродок похлебает.

При этих словах Иван, побелев от гнева, задыхаясь от горького удушья, схватил трясущейся рукой автомат, вскочил, рванул к себе рукоятку затвора, простонал:

– Ах ты... Ты-ы!

– Да я смерти не боюсь, – проговорил Федор спокойно, с прежней кривой усмешкой. – Стреляй.

– И выс... – Иван вовсе задохнулся, конец слова проглотил. – Потому что... не имеешь ты права по этой земле ходить. И никогда не имел! Ты ее... ты ей чужой, как твои друзья фашисты. Ты ее обгадил... обгадил!

– И ты тоже. Вспомни! – опять нагло проговорил Федор, понимая, что это больно хлещет Ивана.

– Я? Не-ет! Я ее обижал... но то по глупости. За то я рассчитался... И обиды на нее и на людей не затаил... не ношу в себе. И люди это поняли. А тебе напоследок вот что скажу... Ты, сволота, знаешь, что Семка родной тебе сын. Не знаешь только, Анну кто испохабил тогда. Все думаешь, что я... Так скажу тебе, сволочь: отец это ее родной... Михаил Лукич Кафтанов. За то, что душа у нее человечья оказалась. Что с партизанами она ушла тогда. Он, как зверь обезумевший, и растоптал ей душу...