Губарев умолк на полуслове и лег – скрипнула входная дверь. Василий тоже торопливо натянул на себя лохмотья лагерной шинели, отвернулся к стене, закрыл глаза. В такое время в барак могли войти только эсэсовцы с какой-либо проверкой, обыском или начальство из заключенных. В любом случае надо было лежать, надо было, как положено в это время, спать и лишь по команде вскакивать не мешкая, строиться в проходе барака, а там делать, что прикажут.
На этот раз никакой команды не последовало, только из-за своей загородки вышел староста блока – согнутый крючком старик Климкер, немец, сидевший в Бухенвальде что-то с самого тридцать седьмого года, со времени основания лагеря. Посажен он был сюда, как говорили, за то, что прирезал какую-то свою сожительницу, богатую старуху, сговорившись предварительно с ее сестрой, тоже старухой и тоже богатой. Это было похоже на правду, потому что Климкер часто получал роскошные передачи, что позволялось людям не просто состоятельным, а богатым.
– Не спите, господин Айзель? – проговорил староста, зевая. – А я, знаете, устал чертовски.
– Не угостишь ли чем, Климкер, нас с Назаровым? – пьяно прогундосил капо. – По стаканчику опрокинем – да тоже спать.
– Кое-что осталось, кажется. Не много...
– А капитану Назарову много не требуется, хе-хе... Он там, в своей паршивой армии... хе-хе... пить не научился. Там не позволяли. А, господин капитан?
– Да, в Красной Армии пить не принято, – донесся голос Назарова.
– Не принято... Ну, здесь ты наверстаешь. Здесь ты научишься.
– Так точно, господин капо, – усмехнулся Назаров.
Василий явственно различил усмешку в его голосе.
– И чем больше будешь пить, тем крепче плеть в руке станешь держать... Пока стесняешься ею пользоваться.
– Так точно...
– Научишься. Это уж закон. А не научишься – отберем...
Переговариваясь так, они скрылись в загородке старосты, захлопнули за собой дощатую дверь.
Говорили они, особенно Айзель, перемешивая русские и немецкие слова, и Василию с Губаревым все было понятно.
– К-капита-ан! – сквозь зубы выдавил Губарев. – А говорил: «Из-за вас же решил унизительную должность принять». Покажет он еще нам...
Василий на это никак не отозвался.
Скользкая деревянная стена, лицом к которой лежал Кружилин, пахла плесенью, запах этот давно, кажется всю жизнь, сопровождал Василия, он к нему притерпелся, но сейчас от него мутило, голову распирало изнутри чем-то острым. Да, капитан, думал он. Его капитан, которого он на плечах нес из-под Перемышля, которого выходил еще там, в польском городке Жешуве. Там, в тесной камере номер одиннадцать, их продержали что-то около двух недель. Эти две недели Василий исполнял обязанности старосты камеры, которые заключались лишь в том, что он составил списки узников да следил за честным распределением пищи. Плеть, которую вручил ему унтерштурмфюрер Карл Грюндель, валялась в углу.
За это время капитан Назаров немного оправился, стал вставать и передвигаться с палкой по камере. На правах старосты Василий попросил у Грюнделя разрешения пользоваться Назарову каким-либо костылем, и эсэсовец, находясь в хорошем настроении, сказал:
– О-о, пожалуйста! Я прикажу, чтобы принесли... Приятно даже, что у нас есть офицер Красной Армии с костылем. Это прекрасно. Скоро мы всем переломаем ноги. Немецкая армия успешно продвигается в глубь России, мы покорили уже обширные территории. Пожалуйста...
К сожалению, это было правдой. В камеру поступали новые пленные, рассказывали, что знали, о ходе военных действий. Один лейтенант с простреленной грудью, которого втолкнули на другой день после посещения камеры Грюнделем, обвел всех лихорадочным взглядом, сорвал с головы фуражку, швырнул ее об пол, закричал: «Ничего, братва! Перемышль опять давно наш!» В камере все вскочили, загалдели... Пленный рассказал, что на другой же день после нападения фашистов Перемышль отбили. «И в другие города не пустили немчуру, это же ясно!» Три или четыре дня в камере царило оживление, но где-то в начале июля другой полуживой лейтенант, командир дота, умирая на руках Паровозникова, сообщил, что 29 июня немцы снова взяли Перемышль, 30 июня наши оставили Львов и Броды...
– Львов?! Врешь ты! – воскликнул Василий.
– Тетка на базаре врет! – усмехнулся умирающий лейтенант. – А я... Наш дот был севернее Перемышля, на берегу Сана. Нас они только вчера... сволочи... Обложили дот взрывчаткой и рванули. Иначе мы бы умерли там, а не сдались.
Лейтенант этот скончался, с ненавистью глядя куда-то в пространство.
Разрешая Назарову пользоваться костылем, Грюндель заметил лежащую в углу плеть, кивнул на нее:
– Пользовались?
– Да... что же? Они и так слушаются.
Грюндель нахмурился, о чем-то подумал. И сказал жестко:
– Ну, я посмотрю... Посмотрю, как послушается этот капитан вас. – И немец кивнул на Назарова. – Первый раз он будет чистить вам сапоги, господин староста, лично при мне. Выздоравливайте, капитан.
Но больше Грюндель, этот эсэсовец с безукоризненным русским выговором, в камере не появлялся. Вместо него явился однажды грузный человек в маленьких очках, черной форме и широченной повязкой на рукаве, где была изображена большая свастика.
– Кто это составлял? – негромко спросил он через переводчика и затряс какими-то листками. Василий сразу узнал свои списки.
– Я, господин...
– А кто вы?
– Я... Мне приказали... Я назначен старостой камеры.
– А что значит эти буквы после фамилии и воинских званий заключенных? Вот: «б.п., б.п.»
– Это значит – беспартийный.
Так посоветовал сделать Паровозников. Да и сам Василий ясно помнил кровавые события в лагере под Перемышлем, когда Грюндель потребовал в первую очередь выйти из строя «комиссарам и коммунистам».
– Превосходно, – протянул человек с повязкой, снял перчатки и несколько раз хлестанул ими Василия по лицу. Удары были не больные, вроде бы шутейные. Лишь стекла его маленьких очков зловеще блеснули.
На другой день из камеры куда-то увели группу командиров. Пригнали их обратно через несколько часов, избитых, окровавленных. Герки Кузнецова среди них не было.
– Он... он плюнул этому гестаповцу в лицо. Ему тут же размозжили прикладом голову, – сообщил некоторое время спустя майор Паровозников. И, помолчав, добавил: – Этого делать не следует, если тебя вызовут.
– Я ничего им не скажу, Никита Гаврилович. Да я и не знаю, кто из вас коммунист, а кто нет. И знал бы... Лучше пусть убьют. Поверьте! – торопливо прошептал Василий.
– Да я верю, – просто сказал майор. – Верю, Вася.
Но вызывать на допросы больше никого не стали. Еще через день их всех подняли пинками чуть свет – какой-то немецкий офицер при этом наступил на валяющуюся на полу плеть, отшвырнул ее ногой в сторону (с тем и кончились обязанности старосты Василия), – вывели из камеры и куда-то погнали. Как потом оказалось, на вокзал, где сразу же плетьми и прикладами заставили войти в глухие, но чистые, новые вагоны, еще пахнущие краской. Это были самые лучшие вагоны, в каких за последние два года перевозили Василия. Целый день их куда-то везли, вагон то останавливался, то снова трогался. Пищи никакой не давали. Привезли их в Краков, загнали в кирпичное здание с большими и толстыми железными воротами, где держали еще полмесяца. Василий чувствовал себя в общем крепко, частенько отдавал Назарову то свою порцию хлеба, объясняя, что у него от предыдущего дня осталось, то миску щей. Да и кормили в Кракове прилично, иногда давали даже кусок колбасы или сыра. Назаров совсем поправился, бросил палку.
– Ну, спасибо, Кружилин, тебе за все, – сказал он. – Останемся живы – никогда не забуду.
– Чего там, товарищ капитан... – Василий даже смутился. – Бежать надо, товарищ капитан. Краков не так уж далеко от нашей границы. А то еще куда переведут...
– Да. Непременно, – твердо сказал тот. – Осмотримся вот. Без меня ничего не предпринимай.
– Слушаюсь, товарищ капитан! – И нетерпеливо добавил: – Хорошо бы группой. Вы, я, Никита Гаврилович. Еще с кем-то поговорить... Многие согласятся.
– Предоставь мне это, говорю. Здесь, кажется, тюрьма. Из-за каменных стен не очень-то убежишь. Но, может быть, на работы какие-нибудь водить станут...
Назаров и Василий еще не знали, что их ждет, и, несмотря на все пережитое уже, и отдаленно не представляли себе режима немецких концлагерей, но догадывались – уж чем-чем, а работой их не обделят.
Но в Кракове так и просидели полмесяца в каменном сарае, даже на прогулку их ни разу не выводили.
– Курорт, – усмехнулся Василий. – Я даже поправился вроде.
– Погоди... Не покажется ли когда-нибудь Краков и в самом деле курортом? – проговорил Паровозников.
Он как в воду глядел. На следующий день с утра за стенами кирпичного здания началась какая-то суета, крики, послышался рев автомобильных моторов. Спустя некоторое время распахнулись железные ворота, перед ними стояли наготове три или четыре длинных зеленых автофургона с раскрытыми уже задними дверями, от фургонов к воротам тянулись шеренги немецких автоматчиков, образуя несколько узких коридоров. В здание вбежали эсэсовцы и, ничего не объясняя, прикладами погнали заключенных наружу, а там по этим живым коридорам – в машины.
Когда распахнулись ворота и вбежали эсэсовцы, Паровозников, поднимаясь с цементного пола, застланного соломой, проговорил:
– Кажется, кончился курорт...
Это было последнее, что услышал Василий от Паровозникова. Оказавшийся рядом немец что-то закричал, ударил его прикладом в плечо. И больше Василий майора не слышал и не видел до самой встречи уже здесь, в Бухенвальде. И Назаров тоже.
В тот раз, когда немец ударом приклада толкнул Паровозникова, Назаров торопливо проговорил:
– Что бы ни случилось, Кружилин, будем вместе. Надо быть вместе! Не бросай меня.
– Да вы что, товарищ капитан! – обиделся даже Василий.
Выбежали они из здания плечо в плечо, в давке Василий отталкивал кого-то, чтобы не отстать от капитана, в фургон заскочил первым, подал руку Назарову, помог ему взобраться...