– Заболевание начинается как типичная ангина, – сообщил на бюро райкома, где слушался вопрос «О состоянии медицинского обслуживания населения», главный врач Шантарской больницы Самсонов. Скрюченный временем старик из эвакуированных, он был хорошим специалистом. – Но потом происходит нечто для меня непонятное... То есть я подозреваю, что нарывы в горле, вскрываясь, выделяют сильные токсические вещества, которые, видимо, и поражают весь организм. Происходит сепсис, то есть общее инфекционное заболевание организма, которое и приводит к летальному исходу, то есть к смерти. Но причины, причины возникновения этого заболевания мне непонятны пока. Однако...
– Что? – спросил Кружилин, когда тот неуверенно замолчал. – Говорите.
– Мои наблюдения случайны и научной ценности, скорее всего, не представляют. Но я счел долгом сообщить о них в облздравотдел. Мало ли, знаете... Так вот, посещая больных, я видел у некоторых белый хлеб. Настоящий белый пшеничный хлеб. Мы по карточкам выдаем белый хлеб?
– У нас и черного нет, – сказал угрюмо Кружилин. – Карточки почти не отовариваются.
– Вот видите... Я выяснил – все умершие от этой болезни употребляли этот хлеб. А откуда он? Люди нынче весной собирали по полям случайно оставшиеся на земле прошлогодние колосья...
– Да, мы разрешили это нынешней весной, – сказал Кружилин.
– И мой высыхающий мозг начала сверлить мысль: не набирает ли зерно, перезимовавшее на земле под снегом, каких-то токсинов, не становится ли оно ядовитым?
Старый доктор был прав, зерно, перезимовавшее на земле под снегом, становилось ядовитым, оно и вызывало то заболевание, которое было названо септической ангиной. Когда это стало известным, по радио и в районной газете немедленно было объявлено о зловещих свойствах зерна, вышелушенного из таких колосьев, и о том, что такое зерно меняется на доброкачественное килограмм за килограмм. На дверях всех учреждений, на всех заборах были расклеены соответствующие листовки и плакаты, и уже в конце июля новых заболеваний зловещей болезнью не наблюдалось. Зато по всему почти району начал падать скот, разразилась жестокая эпидемия ящура. Проклятый вирус не щадил ни коров, ни овец, ни коз, и каждый вечер на выгоне за селом, куда шантарские бабы и ребятишки выходили встречать возвращающееся стадо, возникал женский плач и рев. Это означало, что их коровы или козы, утром еще здоровые, теперь шли, пуская до земли клейкую слюну, что семья, скорее всего, лишится теперь единственной кормилицы.
За какие-то две недели ополовинилось и без того скудное поголовье скота в колхозах и совхозах. Бороться с эпидемией было почти невозможно, противоящурной сыворотки в районе практически не было, из области прислали немного, каплю из необходимого моря...
Случилась эта беда вскоре после смерти Субботина и Нечаева. Кружилин, дни и ночи проводивший в хозяйствах района и лично следивший за организацией карантинов, захоронением павших животных, дезинфекцией скотных дворов и пастбищ, насквозь пропах карболкой, усох еще больше, почернел, как чугунная доска, к вечеру его шатало, будто пьяного.
– Загулял ты, парень, аж нога об ногу заплетается, – так и сказал Назаров, когда Кружилин каким-то вечером оказался в Михайловке.
Они сидели на куче плах, сложенных у стенки амбара, перед ними был ток с тремя длинными соломенными навесами. Два навеса были пустынны, под третьим шла работа – стучали веялки, под навес въезжали брички-бестарки с зерном, женщины и ребятишки деревянными лопатами и совками разгружали их, провеянный хлеб насыпали в тачки и по настилу из досок возили в амбар. Солнце еще было довольно высоко, оно обливало каменные громады, взгорье за током и соломенные крыши навесов жидкой медью, которая струями стекала по столбам и, казалось, мелкими каплями прокапывала сквозь крышу вниз, капли при этом застывали, накапливались на земле кучами.
– Гуляю вот. На Руси горе всегда водкой заливали... – усмехнулся Кружилин. – Урожай сгорел, теперь без скота остались.
– Оно где тонко, там и рвется всегда, – невесело отозвался Назаров. – Это закон известный, что ж...
– Что ж дальше-то будет, Панкрат?
Кружилин спросил это не потому, что не знал, что будет дальше. Ему надо было облегчить неимоверную тяжесть в душе, выплеснуть ее, как ведро жидкого свинца, оттягивающее руки, плечи. Ни перед кем другим он этого бы не сделал, а перед Панкратом можно было, для этого он сюда и завернул, хотя знал, что в общем-то это самообман. Но ему просто захотелось посидеть с ним рядом, помолчать просто, хотя опять же знал, что молчания никакого не получится.
– Голод, что ж дальше... Почище, чем в тридцать третьем.
Кружилин вздохнул тяжко, посмотрел на несжатую хлебную полосу за током. Ток находился на краю Михайловки, сразу же, метрах, может, в ста, и начиналась эта небольшая хлебная полоса. Кружилин вспомнил, что из года в год Назаров сеял тут рожь и ничего больше, скашивал полосу эту всегда позже других.
– Субботин перед смертью сказал: «Всю жизнь меня будто медведь-шатун ломал, будто крутила какая-то дикая и безжалостная сила, а я пытался ей не поддаться, одолеть...» Последние слова это его были.
– Хороший был человек, вечное ему царство небесное, – негромко откликнулся Назаров. – Он всегда в глубь народа глядел.
Под навесом по-прежнему стучали веялки, слышался говорок, раздавались крики, иногда вспыхивал женский смех. Подъезжали и отъезжали брички, гремя колесами, звенело зерно, насыпаемое железными плицами в тачки. Работа шла там безостановочная, веселая и нетрудная, какой и всегда бывала, как давным-давно приметил Кружилин, на любом хлебном току. Хмарь или ясная погода стоит, тепло или холодно – на току работа всегда людям в радость, и, чем больше этой работы, тем веселее, тем легче она идет.
– А дикая сила – что ж, ее хватило на наш век, да и сынам нашим еще хватит, – помолчав, заговорил опять старый председатель. – Но тут что главное понимать? Эвон речка Громотуха наша... Невелика царица, а разойдется, бывает, – только держись, да сумей еще. И крутит, и волной бьет, пеной шипит да в глаза хлещет... Не зря и Громотуха. Но это сверху. А в глубине потихоньку течет и течет неостановимо, куда надо. Ветер хлещет, назад волну гонит, а она вперед течет...
За такими вот словами, хотя это и не было каким-то откровением для него, Кружилин и приехал к Назарову.
– Да-а, – произнес он. – А нахлебаться нынче нахлебаемся.
– Это уж досыта, – подтвердил Панкрат. – Одна радость – немца под Орлом расколотили. Алейников не пишет боле?
– Нет, ничего не получал.
Все время, пока они сидели и разговаривали, чей-то пестрый теленок щипал жесткую, давно пересохшую травку неподалеку от не сжатой еще хлебной полоски, потихоньку приближаясь к ней. Теперь он, раздвинув мордой колосья, вошел туда.
– Потравит же, – указал на теленка Кружилин.
– Эй, Агата! Савельева! Ослепла, что ль? Отгони своего телка от хлеба, язви тебя! – закричал Назаров сердито, не вставая с места.
– Ах он, проклятый! – вскричала и Агата, бросила плицу, кинулась к полосе.
– Распустили скотину. Мало я с вас шкуру за это спускал! – пригрозил председатель сразу всем работницам на току.
– Скосил бы ты ее скорее, эту полоску, – сказал Кружилин. – Пока совсем не потравили.
– Да мы смотрим. Сожнем на днях. Да что эта полоска... По весне обещал твоему Хохлову шестьсот центнеров сверх плана. Да вот и плана нынче не дадим. Народ, конечно, не виноват, а приедет Хохлов, все едино в глаза ему стыдно глянуть.
– Не приедет.
– Что, и он?! – привстал было тревожно Назаров.
– Да нет. На завод я его отпустил все же. Без директора пока завод. Хохлов пока там...
– А на месте его кто ж будет?
– Малыгин.
– Этот... шаромыжник?! – возмущенно воскликнул Назаров.
– А где я другого, не «шаромыжника», возьму? – повысил голос и Кружилин. – Так я кроил и этак... Мужик все же, фронтовик, ранен был... Может, поумнел на фронте. Поглядим... Не председателем его, а и.о., то есть исполняющим обязанности.
Агата, стегая своего телка и что-то визгливо покрикивая, загнала его в деревенскую улицу, возвратилась на ток. К ней шагнула, будто выговаривая за телка, Анна Савельева, тоже работавшая сейчас здесь, потому что вторую бригаду Назаров ликвидировал, работы там никакой не было, на ток возить нечего, а скотные дворы опустели – уцелевших от ящура коров отогнали в карантинные загоны, устроенные в тайге, павших увезли на скотомогильник, всю территорию бригады залили карболкой. Хмурая, повязанная по-старушечьи платком, Анна глянула на Кружилина, в самом деле сказала какие-то слова Агате, та стала будто в чем-то оправдываться, и обе они отошли за веялку.
Еще в июле, сразу же после того как приезжал Кружилин во вторую бригаду с письмом Алейникова об Иване и Семене, опять исчез Андрейка. Он опять убежал на фронт, сообщив об этом в записке, прилепленной к бочке, в которой он возил воду. Убежал он, видно, с вечера, бумажку утром увидела повариха Антонина, пришедшая к бочке за водой, выронила ведро, отодрала записку, с криком побежала к Анне. Но та, глянув в бумажку, в которой, помимо короткой информации, что он, Андрейка, «еще раз пошел на фронт, где Семка», было прибавлено: «Лучше не поднимай, мам, шуму, теперь все равно нас с Витькой никому не поймать», – будто вняла этим словам и обрезала Тоньку:
– Ну и что шумишь-то? Замолчь.
– Так... ребенок! Погибнет...
Анна записку эту аккуратно сложила вчетверо, зажала в кулаке, отвернулась чуть в сторону и долго глядела молча куда-то за Звенигору. А Тонька, ошарашенная, ждала.
Потом Анна вот таким старушечьим манером завязала потуже платок, вздохнула:
– Значит, это ему сильно надо... Ты, Антонина, молчи. Раз я прошу, ты и молчи...
Повариха и молчала. Анна сказала всем, что сынишка ее уехал на несколько дней в Шантару. Никто и не беспокоился об нем, пока сама же Анна не сообщила о его убёге Назарову.
– Да ты в уме ли?! – вскричал он свирепо. – Где его теперь искать?