Вечный зов — страница 270 из 311

– Ты никогда не думала, что мы умрем? – неожиданно спросил Димка.

– Да ты... ты что?! – воскликнула она громко, испуганно. Схватила его за плечо и тряхнула, будто прося опомниться. – Ди-им?!

Он осторожно снял с плеча ее руку, но не отпустил, держал и держал в своих горячих ладонях, затвердевших за лето от стеблей осота и сурепки, которых пришлось выдергать на хлебных полях невообразимое количество, от тяжелых, будто каменных, черенков кос и вил. Ганка попробовала было отнять руку, но он держал ее крепко, и она лишь дышала все сильнее и громче.

– А я вот все думаю: родится человек, ходит по земле, что-то делает, а потом... потом его не становится на земле, он исчезает без следа. А тут все так же деревья растут, листьями шумят. И все так же он, этот каменный великан, смотрит в небо. Днем смотрит, ночью смотрит. В лицо ему то снег сыплет, то дождь мочит. А он все глядит куда-то, все глядит...

– Ты ненормальный!

– Это правда, – вздохнул Димка, отпустил ее руку. – А что мне делать?

От такого вопроса она растерялась.

– Я... не знаю, Дима, – сказала она еле слышно. – Тебе что, тяжело?

– Да нет. Обидно только, что люди умирают.

– От природы ж так, Дима, – попробовала она в чем-то возразить, в чем-то поддержать его, хотя чувствовала, что делает это неумело. – Все живет, а потом умирает. Не только люди. Деревья вот, леса, реки даже... По географии мы учили – сколько на Земле высохших русел...

– А надо, чтоб не было смерти на земле. Не было! – упрямо сказал он.

– Ну, так же не бывает! – воскликнула девушка, чуть не плача, быстро поднялась на ноги. Но, молча постояв, опять опустилась рядом с ним. – А говоришь ты хорошо, Дима...

Он улыбнулся в темноте, она этого не видела, но почувствовала. Ей захотелось вдруг положить голову ему на плечо и так посидеть молча, но она не решилась. Не решилась, но знала, что когда-то так и будет, на душе у нее стало легко и светло.

– А вот сейчас, в этот миг, о чем ты думаешь? – спросила она. – Только честно.

– Сейчас? А я не думаю сейчас. Я вот смотрю на его каменное лицо, и в голове у меня... слова просто.

– Какие слова?

– Да вот... «На горе высокой, длинной богатырь лежит былинный...»

– Это как? – ничего не поняла она.

– Что – как?

– Это ж... стих, что ли? – Она даже привстала перед ним на коленях.

– А я почем знаю, – сказал он, опустив голову. Голос его был грубоват. – Никакой это не стих. Так...

Вечерняя мгла медленно и неостановимо растекалась по всей поверхности земли, сумерки становились все гуще, деревья темнели и темнели.

– Ты... стихи, что ли, умеешь складывать?! – спросила Ганка еле слышно, задыхаясь.

– Ничего не умею, – мотнул он головой. – Выдумала тоже! Пошли домой. – Он поднялся и пошел, но через несколько шагов остановился. – Привязалась, а теперь еще выдумала...

Но он сказал ей неправду. Он умел, как она выразилась, «складывать» стихи. Слова как-то сами собой появлялись у него в голове, укладывались в строчки, и строчки эти легко рифмовались. Он обнаружил эту особенность в себе давно, но стеснялся или даже боялся ее, никому о ней не говорил, а втайне на случайных клочках бумаги записывал различные строчки и четверостишия.

Однажды вечером, когда работали еще на прополке, он долго не мог заснуть, лежал и слушал, как где-то поблизости кричат перепела. Он осторожно поднялся, вышел из риги, постоял у стенки. День был, как всегда, жаркий, а теперь на землю упала прохлада, в той стороне, где были приречные луга, поднимался белесый туман, над Звенигорой вспыхивали, прокалывая мутное небо, первые звезды. «Спать пора, спать пора...» – все уговаривали кого-то перепела, потом где-то в кустах, недалеко от риги, ухнула сова, и перепелки сразу умолкли. Пахло остывающей сосновой смолой. Димке почему-то было грустновато, он присел на травянистую землю у стенки риги, ожидая чего-то, еще каких-то звуков умирающего дня. Но теперь было тихо, и ему вдруг захотелось описать стихами эту тишину, этот вечер, в голове завертелась первая строчка: «Холодный вечерний воздух... Холодный вечерний воздух...» Он нащупал в кармане огрызок карандаша, который все время носил с собой, достал старое Семкино письмо и в полутьме, быстро, без всяких помарок и исправлений, набросал на краю листка, где было свободное место:

Стылый вечерний воздух

Густо пропах смолой.

Солнце, рассыпав звезды,

Спряталось за горой.

«Спать!» – перепелка запела.

Ухнула глухо сова.

И от росы побелела

На луговинах трава...[27]

Написал это – и поразился: ведь у него получались, кажется, стихи, настоящие стихи! Первое слово «холодный» как-то само собой заменилось на «стылый», и он почувствовал, что это лучше и правильнее, воздух действительно был не холодный, он, нагретый за день, потихоньку остывал, становился стылым.

Теперь у него есть старый, обтрепанный блокнот, куда он записывает всякие пришедшие на ум слова и строчки; об этом блокноте никто не знает, и он ни за что никому о нем не скажет, даже Ганке, бесшумно шагающей сбоку. И зря он ей сегодня сказал о тех строчках, которые звенели весь вечер у него в голове...

Когда они подходили уже к Михайловке, Ганка неожиданно тронула его за руку.

– Дим! Звенигора высокая, но ведь не длинная. Про нее как-то и нельзя сказать, что она длинная, а?

– Ну... это, наверно, правильно. Слово другое надо поискать. Я найду...

Он проговорил это и остановился, посмотрел на нее хмуро и недоброжелательно.

– Что? – спросила она виновато.

– Ты... Я прошу – никому ничего не говори про это. Понимаешь?

Она поняла, о чем он просит и почему просит. И серьезно ответила:

– Ладно, Дима.

• • •

К Ноябрьским праздникам, когда лег первый белый снежок, всем стало известно, что директором Шантарского завода назначен генерал Миронов Александр Викторович, отец Наташи, приезда его в Шантару ждали со дня на день.

Со времени смерти Нечаева обязанности директора исполнял Хохлов, за три месяца с работой освоился великолепно. Впрочем, «освоился» – это даже не то слово, нечего ему было осваиваться, различные заводские службы, сложное и громоздкое производство было для него как вода для рыбы, и, попав в эту стихию, он почувствовал в себе необыкновенный прилив энергии, помолодел даже и возбужденно заявил Кружилину:

– Спасибо, Поликарп Матвеевич! Ну просто, знаете, великое спасибо! Вернув на завод, вы меня возродили заново из пепла, как говорится... Надеюсь, вы понимаете, что я не о должности говорю? Слишком уж ответственная работа, знаете, не для меня, я не рожден для этого. Работая в райисполкоме, я старался, но сознавал всегда, что был вам плохим помощником. И здесь я буду стараться, пока не назначат нового директора...

Хохлов не рисовался, он говорил искренне, Кружилин это знал, но все равно слова Хохлова были ему неприятны, и он прервал тогда его раздраженно:

– Да что ты, как баба, ей-богу! «Не рожден», «Не для меня»... Как будто кто-то специально рождается для руководящей работы! Так вот и определяется кем-то: ты – для такой работы, ты – для сякой... Да?

– Но, Поликарп Матвеевич... – захлопал глазами Хохлов. – Я же, так сказать, иносказательно...

– А я не иносказательно, а прямо говорю. Какую работу, исходя из наших способностей, партия нам поручит, такую мы и обязаны делать, отдавая ей все силы. И в райисполкоме ты был хорошим помощником. И здесь... Ты знаешь мнение райкома и обкома. Мы рекомендовали тебя, куда положено, в этой должности утвердить. И кончим разговор.

– Ну, извините, извините, – пробормотал Хохлов.

И вот, несмотря на мнение райкома и обкома партии, директором завода назначен Миронов. Кружилин теперь сожалел о тех резких словах. Теперь получалось, что по способностям Иван Иванович как бы не дорос до такой должности, это его, конечно, обидит.

Но как же, с радостью пришлось отметить для себя Кружилину, мало он все-таки знал этого человека! Когда вместе с Савчуком и исполняющим обязанности председателя райисполкома Малыгиным он пришел в кабинет к Хохлову и сообщил о состоявшемся назначении Миронова, Иван Иванович по привычке несколько раз хлопнул от неожиданности глазами, и тут же они у него засветились тем светлым и ясным светом, который никому и никогда не удавалось еще вызвать искусственно. Он сорвался с места, кинулся к дверям, крича:

– Наташа, Наташа! Боже мой, иди сюда скорее!

– Да, слушаю, Иван Иванович, – сказала она, войдя.

– Твой отец назначен к нам. Директором!

Наташа стояла молча, лишь брови ее чуть дрогнули, будто прихмурились. И выражение лица стало прежним.

– Почему же ты не радуешься? Твой отец же... Ты не понимаешь?

– Нет, я поняла, спасибо, – сказала она негромко и вышла, плотно прикрыв за собою двери.

И вот от такого поведения Наташи, от этого ее спокойствия, с каким она встретила известие о назначении ее отца директором завода, Хохлову стало как-то неловко, он смущенно вымолвил, неуклюже возвращаясь к столу:

– Удивительно... Совсем не обрадовалась.

– Может быть, она раньше нас знала уже об этом? – произнес Кружилин. – Отец ей написал или позвонил.

– Нет, он ей не написал, знаете, ни одного письма. И ни разу не позвонил. И она ему не звонила. Во всяком случае, с тех пор, как я сюда вернулся. Она бы мне сказала, или я бы почувствовал... С ней что-то происходит. Но спросить, понимаете... К тому же у нее муж пропал без вести.

– Не с ней только, а между ними обоими что-то непонятное, – проговорил Савчук. – Все-таки странно такое поведение ее отца.

• • •

Такое поведение генерала Миронова было странным прежде всего для его дочери.

После первого телефонного разговора весной он обещал ей написать или позвонить, но не звонил и не писал, не ответил ни на одно из писем, в которых Наташа подробно рассказала всю их с матерью жизнь после его ареста в тридцать седьмом, все, что произошло с ней после начала войны. Она отправляла письма, и они уходили словно в пустоту. Не выдержав, она еще раз попросила Федора Федоровича Нечаева вызвать Наркомат. Разговор был такой же короткий и странный, как и первый. Отец глухим, прокуренным голосом сообщил, что письма ее все получил, с горечью узнал в подробно