Вечный зов — страница 271 из 311

стях, что им пришлось пережить и как погибла мать, спросил еще, как здоровье директора завода, и опять пообещал позвонить или написать и снова не сделал ни того, ни другого. И Наташа перестала ему писать и звонить.

Теперь вот, узнав, что отец назначен директором их завода, она и в самом деле нисколько не обрадовалась, чуть лишь удивилась, но тут же обо всем словно и забыла. Какая ей разница теперь, будет директором Хохлов или ее отец, во втором случае она просто уйдет из приемной куда-нибудь на другую работу – и все. Какая ей разница теперь, где работать? Теперь все изменилось, день смешался с ночью, потому что «сержант Савельев Семен Федорович во время боев в районе населенного пункта Жерехово пропал без вести», как ей лаконично сообщили на один из ее истошных запросов в воинскую часть, номер которой он проставлял на треугольниках с фронта. «Пропал без вести... пропал без вести, – день и ночь долбило у нее в голове. – Но не погиб же! Так бы и написали, как пишут другим. Где же он? Что с ним?! Сема, Сема, отзовись, напиши... Ты жив, ты не можешь погибнуть и оставить меня и дочку твою одних, я жду, жду, жду!»

Она ждала, а письма от него больше не приходили. Перестали приходить они и к Анне Михайловне, его матери, которая жила теперь в колхозе. Летом и осенью, оставив дочку на бабушку Акулину, Наташа несколько раз ездила в колхоз, надеясь, что у Анны Михайловны есть какие-нибудь сведения о сыне или есть они у Агаты – ведь ее муж и Семен воевали вместе, в одном танке. Но писем не было. Иван Силантьевич в редких теперь, как жаловалась его жена, весточках почему-то не упоминал даже о Семене...

После получения письма из воинской части у Наташи пропало молоко, кормящую мать в Шантаре найти было невозможно. Бабка Акулина все это будто предусмотрела, месяца два назад еще заставила Наташу давать Леночке соску из жеваного хлеба.

– Да вы что? – возразила было Наташа. – Это ж... и негигиенично.

– Ну, гигиенично там али нет, не знаю, – заворчала старуха. – А пользительно будет ребенку, это уж поверь. Хлебный-то сок да со слюной материнской – он на пользу дитю. В деревне этак испокон веков делали. Зато какие парни да девки вырастали! Молоко-то у тебя жиденькое, есть-то, почитай, нечего. Давай, девка, вот нажуй в тряпочку. Слюной и зверюха всякая дитё свое зализывает, ведь известно.

В чем-то бабка ее убедила, Наташа разжевала кусочек хлеба, завернула в чистую тряпочку. Но дочь сначала соску изо рта вытолкнула.

– Ишь ты, какая глупая еще! – опять проворчала старуха ласково. – Ну, разберись, разберись. Да и коровьего молочка скоро дадим. Нечего мать-то тянуть, хватит, большая уж, пожалеть ее надо, мать-то.

Дочь быстро от груди отвыкла, с удовольствием сосала хлебную жвачку, коровье молоко из пузырька, на который была натянута резиновая соска. Молоко каждое утро приносил бывший муж Акулины Филат Филатыч Козодоев.

Впервые Наташа увидела этого юркого, узкоглазого старика, когда он пригнал плоты с верховьев Громотухи, она специально ходила на берег речки поглядеть на него. А недели через две он неожиданно появился в избушке Акулины, пришел под вечер, веселенький, пьяненький, и, сдернув порыжелую от времени и солнца кепчонку, с порога проговорил, как пропел:

– Здравствуй, Акулинушка, прежняя кручинушка...

Старуха выпрямилась у стола, сложила под грудью руки.

– Нашла на тебя кручина – день пожила да вывелась.

– Верно, – усмехнулся старик. – От кручины вошь заводится. А я эту насекомую не люблю. Проведать тя пришел. Не прогоняй, я счас и сам уйду.

С этими словами он шагнул на середину комнаты, вынул из кармана бутылку с мутной жидкостью, поставил на стол. Наташа подумала, что это самогон, нахмурилась, отвернулась к кроватке, куда укладывала дочь.

– Ишь какая строгая твоя фатерщица! – усмехнулся старик. И, оглядывая потолок, стены, хиленькие окошки приценивающимся глазом, еще раз усмехнулся. – И на берегу так же глазищами всего обцарапала, птаха-деваха... А я вот взял да сам пришел – гляди, какой я интересный. А? Что молчишь? Отвечай.

– Чего пристал к девке? – оборвала его старуха, взяла, к удивлению Наташи, бутылку со стола, спрятала в шкафчик. – Отправляйся! Лушке Кашкарихе повети починил, я видела.

– Ага, – кивнул старик. – Повети починить немудрено. Да человека невозможно, вот что жалко. Сама-то Лушка иструхла насквозь, никакой починщик ее уж к жизни не воротит. А бывалоча – ох, гнулась доска, да не ломалась.

– А ты и жалеешь...

– Человека, Акулинка, завсегда жалко.

– Где живешь-то? У ней, что ли, у Кашкарихи?

– Нет. У другой тут бывшей зазнобушки покуда. – И старик снова пьяненько усмехнулся. – Она и раньше не так строга была.

– Ступай, нам ребенка надо укладывать, не видишь?

– Ага, пошел... В тайгу вот надо, а Кружилин просит: подсоби, мол, лес-то поэкономней раскроить, а то наши не досок, а дров напилят. Ну, покуда останусь, тожеть жалко...

Старик ушел, а Наташа, разогнувшись от кроватки, спросила:

– Зачем вы самогон у него взяли?

– Какой самогон? От суставов это. Он знает, что я маюсь. А эти всякие снадобья он ловко делает. Иногда вот приносит.

– Добрый какой...

– А что ж, он и добрый, – сухо проговорила Акулина, обиженная на Наташу за ее насмешливый тон, – ни одну из бывших своих зазнобушек не забывает. Одной повети исправит, другой забор починит... Он – такой, Филат.

– Да я бы на вашем месте на порог его не пустила!

– Охо-хо, доченька! – вздохнула старая женщина. – Говорится: коли на порог людей не пускать, так и самому лучше за него не ступать. А за своим порогом весь век не проживешь. Жизнь вокруг своя идет, и, хошь не хошь, она тебя приспособит...

Эти бесхитростные слова приоткрыли Наташе еще какой-то кусочек сложного и непонятного человеческого бытия. Она уже не удивилась, что через неделю после своего посещения Филат Филатыч привез на лохматой лошаденке кучу досок, горбылей, всяких обрезков, начал действительно чинить покосившийся забор вокруг их избушки, заколотил щели в дровяном сарайчике, лазал по крыше, отдирал там прогнившие от сырости тесины, заменял их новыми. Делал он все это без всякого спроса, по своему усмотрению и разумению, утром молча появлялся, вечером так же молча, не попрощавшись, уходил. С бабкой Акулиной он, может, когда и говорил о чем, но этого Наташа не слышала и не видела.

Теперь вот Филат Филатыч носил каждое утро молоко для Леночки. Наташа хотела как-то дать за него деньги, но старик, повертев было в руках мятые бумажки, вдруг усмехнулся.

– Деньги вещь сурьезная. За нее и глупость купить можно.

И положил деньги на стол.

– Вы... извините, – испуганно проговорила Наташа, не очень поняв смысл слов старика, но встревожившись, что он теперь перестанет молоко носить.

– А ты, деваха-птаха, летай повыше, да гляди пониже... Это полезней будет.

Праздничный день седьмого ноября Наташа просидела дома, никуда не выходила, слушала по радио торжественные песни и марши, сообщения Советского информбюро. Там, на войне, на которой потерялся Семен, события происходили большие и радостные. Немцев полностью окружили в Крыму, наши войска перешли Днепр, еще позавчера ворвались в Киев, а вчера полностью освободили его. Потом диктор долго читал доклад Председателя Государственного Комитета Обороны на заседании Московского Совета депутатов трудящихся, посвященный 26-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, в котором излагалась программа послевоенного устройства мира. Умом Наташа понимала, что надо радоваться, а в сердце была неизбывная, нескончаемая тоска: где Семен, что с ним?

Восьмого числа, то есть завтра, в Шантару приезжает ее отец. Но ей было безразлично, приедет он завтра, через месяц или вообще не приедет. Хохлов Иван Иванович еще вчера спросил, поедет ли она встречать отца одна или вместе с ними. «Ни одна, ни вместе», – ответила она ему. «Но... так же нельзя, Наташенька!» – воскликнул Иван Иванович, добрый и славный человек, воскликнул умоляюще, и ей стало его жалко. «Хорошо, – уступила она. – Но я... одна пойду». – «Но это далеко же пешком. Давай вместе в автобусе поедем». – «Нет, я одна!» – «Ну, хорошо, хорошо», – сказал он поспешно.

Слушая теперь вот доклад Сталина, она думала, что идти ей встречать отца все-таки незачем, в их отношениях произошло что-то непонятное, и не по ее вине. И вообще непонятно, зачем он приезжает, ее отец, зачем этот доклад по радио, зачем ей тот послевоенный мир, зачем теперь она сама...

С этими мыслями она и уснула поздней уже ночью.

Однако утром прохватилась чуть свет, сбросила одеяло, закричала:

– Бабуся! Чего же вы лежите? Отец же приезжает!

Старушка, будто ждала этого возгласа, немедленно сорвалась с кровати.

– И правильно, дочушка! Отец же, грех не встретить. Счас я, мигом, чайку тебе...

Затем Наташа, не видя дороги, бежала на станцию. Был еще над землей тяжелый утренний сумрак. Он рассасывался медленно, снег под ногами был еще грязно-серый, он, разрезая тишину, пронзительно хрустел, подгонял ее. «Не успею... Опоздаю!» – мелькало в голове.

На перрон она влетела в тот момент, когда отец выходил из вагона. Здесь было светло, перрон освещался электрическими лампочками на столбах, да и утренний сумрак почти растаял. Наташа сразу узнала отца. Он катастрофически постарел, щеки одрябли, глаза, раньше строгие и жесткие, которых Наташа всегда побаивалась, были теперь злыми, усталыми, тусклыми. Это она рассмотрела уже в те секунды, когда, вскрикнув что было силы: «Па-апка!» – бежала к нему по перрону. От этого крика люди, окружившие отца, расступились, отец повернулся на ее голос, глядел, как она бежит к нему.

Подбежав, она ткнулась головой в его белый дубленый полушубок, зарыдала:

– Папка! Папка!..

– Здравствуй, дочь! Здравствуй, Наташа! – сказал он четыре слова тем прокуренным голосом, который она слышала дважды по телефону, и стал молча гладить ее по трясущимся плечам.

Он так гладил ее с минуту или полторы, ничего больше не говоря. А затем она почувствовала, как он легонько пытается отстранить ее от себя, оторвала заплаканное лицо от его груди.