Вечный зов — страница 279 из 311

ь первого, кажется, ворвались задолго до рассвета охранники в наш блок, начали поднимать людей прикладами. Вот, думаю, и началось, сейчас будет сигнал на восстание, и хоть несколько штук фашистов, да подорву своей гранатой, спрятанной у меня в стенке. Вынул ее оттуда незаметно, спрятал в лохмотья, выбежал на плац... Там строились колонны узников, сигнала нам, нашей группе, никто не подавал. Генерал Зотов, руководитель русского подполья в лагере, тоже стоит в колонне, гляжу. Ну, погнали нас куда-то. Одеяла с собой приказали взять. Куда гонят, мы не знали, но раз с одеялами, думаем, не в газовые камеры, значит, не на уничтожение. А может, думаю, это маскировка...

– Боже мой, боже мой! – воскликнула мать. – Сынок!

– Ну что ты, мама? – тронул ее Василий за плечо. – Теперь-то что?

– Да ты, Петр Петрович, на его тело погляди! – воскликнула она. – На нем же места ровного нету, все изорвано плетьми да палками, все в рубцах, руку собаки изглодали... А на спине номер выжгли! Как на лошади.

– Ладно, мам... – Василий шевельнул плечом. – Мы и были лошадьми, только работу делали более тяжкую. Не у одного меня номер, у многих... – Он взглянул на Полипова и пояснил только ему: – Из Заксенхаузена, куда я попал в сорок четвертом, заключенных в разные места на работы гоняли. А чтоб узников нашего лагеря от других отличать, нам выжигали номера на спине. Был такой эсэсовец в лагере – Густав Зорге. Даже сами нацисты звали его «железный Густав». Бил так, что кожа лопалась и кости ломались. Он и придумал так заключенных метить.

– Ужасно! – промолвил Полипов.

Василий на это лишь усмехнулся. Потом сказал:

– Густава этого мы потом живьем схватили, нашим передали. Это было уж под местечком Штейнфельд, неподалеку от городка Шверин, первого мая. Сюда нас зачем-то пригнали. А как гнали все эти девять дней! Сколько убили по дороге! Кто лишь споткнется – смерть... Ну, под Штейнфельдом этим леса, тут мы колонну женщин-заключенных встретили из Равенсбрюка. Был у них такой лагерь для женщин. Не послушались уж окриков конвойных, рассыпались по лесу, стали обниматься. Самые крепкие мужики завыли, глядя на этих женщин, стон и плач над лесом поднялся. Охрана орет, стреляет в воздух – стройся, мол, – а из леса никто не выходит. Эсэсовцы же сами в лес боятся... Неподалеку, слышно давно уж, канонада наших пушек гремит. Для нас это музыка, а для них... Утром первого мая и разнесся слух, что эсэсовцы строятся и собираются покинуть лагерь, на Шверин хотят идти. «Не упускать палачей!» – раздалось по лагерю. И знаешь, папа... Ну, смешно прямо и мерзко как-то. Едва мы, еле живые от мук, подползли к опушке и дали по ним один залп, они брызнули во все стороны, как жирные мыши. Ей-богу, как мыши, мундиры на немцах мышиного цвета были. И оружие даже побросали. Мы похватали их автоматы – да за ними. Наша группа штук двадцать пять эсэсовцев живьем захватила, среди них этого «железного Густава». Железный... – опять усмехнулся Василий. – Веду его, а у него между ног мокро... прости, мама.

– Ужасно, – еще раз вымолвил Полипов и поежился, будто ему было холодно.

– Привел я его в лес, а там уж танк стоит наш. Со звездой! Из башни наполовину танкист виден, говорит что-то. Подойдя, я разобрал, что война заканчивается, в Берлине последние бои идут. Об этом танкист говорил...

Когда Полипов, посидев, выпив стопку водки, поздравив Василия еще раз с возвращением, ушел, мать снова начала плакать, проговорила с укором:

– Первого мая, а сейчас январь. Где ж ты это-то время был, чего молчал? Пытка бы наша с отцом насколько раньше кончилась бы!

– Кончилась... – невесело вздохнул Василий. – А потом опять могла начаться. Освободили нас, да опять... уже свои.

– Как?!

– А так... Немало было и таких, как Максим Назаров, про которого я рассказывал. Надо ж было с каждым из нас разобраться. А это не так уж и просто. А сколько будут разбираться, откуда мне было знать? Да что, если вдруг не разберутся, как все было, чему-то не поверят? Зачем же вам...

– Сынок, сынок! – стонала она.

Обнимая мать, поглаживая ее плечо, Василий говорил отцу:

– Пока с нами разбирались, встречал я многих и из Бухенвальда. От них узнал, что Никита Гаврилович Паровозников во время восстания в лагере погиб. Тот самый Айзель из каменоломни в упор его прошил из автомата... И Назаров Максим, говорили мне, вместе с Айзелем, как пес, по лагерю с автоматом бегал, полосовал заключенных... Потом, рассказывали мне, вроде захватили их обоих живьем, нашим войскам передали.

– В какого подлеца превратился! – глухо сказал Кружилин.

– Не знаю, пап, кто как будет смотреть теперь на меня... А ты поверь – ни одним словом, ни одним поступком я не виноват перед людьми, перед тобой с мамой. Ничем я там не посрамил свою страну. Я лучше бы тысячу раз сдох...

– Я верю, сынок, – тем же голосом тяжко произнес Кружилин.

Когда этим вечером укладывались спать, Поликарп Матвеевич попросил:

– О Максиме Назарове, сынок, не надо пока никому... Отец его, Панкрат, и так сильно плох.

– Все равно же, рано или поздно...

– Пусть лучше поздно. Он в больницу наконец засобирался – пулю колчаковскую из легкого вырезать. Пусть сперва съездит и вырежет, а то передумает еще...

– Ладно, – сказал Василий.

• • •

А Юрий Савельев, сын Антона и Лизы, приехал в Шантару несколько дней назад, удивив, как и Андрейка в свое время, всех – на его командирской гимнастерке поблескивала, отражая щедрые апрельские лучи, звездочка Героя Советского Союза.

– Юрий... Антонович! – ахнул восхищенно и Кружилин, когда он снял в его кабинете плащ.

– Вот, сразу, и Антонович, – смутился Юрий.

– А кто ж еще? Старший лейтенант, герой! Ну, рассказывай, что и как...

– Долго это. Воевал все время в Первом Украинском. Под Сандомиром, когда Вислу форсировали, был тяжко ранен. В госпиталь уже пришло известие, что правительство меня... Потом опять воевал, был и под Берлином, хотя брать его не пришлось. Зато освобождал Прагу. Народ наш победу в тот день праздновал, а мы еще дрались. А десятого мая был опять ранен, на этот раз легко... Вот и все, если коротко.

– Мать бы с отцом на тебя поглядели!

– Да, расстраивал я их, бывало... Пусть лежат спокойно.

И Наташа, когда он с букетом купленных на базаре цветов пришел к ней в домишко бабки Акулины, точно так же воскликнула, изумленная:

– Юрий!

Она метнулась к нему, повисла на шее, принялась беспорядочно целовать, отчего у него бешено заколотилось сердце. Когда он уезжал на фронт, она, хоть он и не надеялся, пришла на вокзал его проводить. И хоть она была сдержанна, держалась отчужденно, на прощанье сказала: «Потеряться на войне не смей, слышишь?.. Возвращайся». Он постоянно помнил ее слова, вот он и вернулся, и она, обрадованная, кинулась к нему, принялась целовать...

Но в следующую минуту он понял, что надеяться ему не на что. Разглядывая его сквозь слезы, погладив вздрагивающей ладонью его Звезду, она произнесла:

– Я верю, Юрий, – вот так однажды распахнется дверь и войдет Семен. Я жду...

Потом они пили чай, бабка Акулина, нисколько не изменившаяся за его отсутствие, разливала им его в чашки, и Юрий, слушая, как бушует за окном скоротечная летняя гроза, говорил, что он остался бы, наверное, в армии навсегда, если бы не ранения, а сейчас пойдет учиться в какой-нибудь технический вуз, ему уже тридцать шестой год – критический возраст, после которого в институт не примут.

– А дочка где? Жива, здорова?

– В детском садике она. Такая дивчина растет!

– Я, признаться, удивлен, Наташа, что ты все тут живешь, а не с отцом, – сказал он, прощаясь.

– Да понимаешь, Юра, мне тут лучше... У нас с ним... некоторые расхождения. Сидел он несправедливо, но эти годы сломили его, слабым он оказался. Я так гордилась им, а он... Всех он сейчас боится и ненавидит. И, по-моему, самого себя даже...

– Мне Кружилин немного говорил...

– Ну вот. Я и работаю сейчас не на заводе, ушла. Я теперь начальник даже – заведующая библиотекой. Там... мама твоя работала.

– Я знаю, – сказал он. И она не поняла, что он знает – или что она заведующая, или что мать его там работала.


...Так или иначе, но к лету сорок седьмого вернулись в Шантару или Михайловку одни, обозначились или были ведомы кому-то судьбы других. Манька Огородникова, например, еще в войну вернулась из заключения, отсидев срок за укрывательство ворованного, быстро продала свой домишко и уехала в город, сказав Верке: «Пока в Новосибирск, а потом еще куда-нибудь, чтобы проклятый Макар не нашел». И кто знает, зря, может быть, уехала. Буквально следом, через пару недель где-то, объявился в Шантаре Макар Кафтанов. Был он какой-то непривычно молчаливый, сильно постаревший. Пожив дня три у Кашкарихи, приемной своей матери, отправился в Михайловку, и там у них с Анной произошел такой разговор: «Мучаешь все землю». – «Живу...» – «Где околачивался все это время?» – «Воевал... В сорок пятом ранен был». – «Теперь снова воровством занимаешься?» «Нет... Отворовался». – «Зачем сюда приехал?» – «Не знаю. Так... Думал, Мария Огородникова тут. А ее нету... И с тобой попрощаться. Не поминай лихом...» Он не спросил Анну, сестру свою, ни о муже ее, ни о сыне, ушел из Михайловки, на другой день уехал из Шантары неизвестно куда – и с концом... Аркадий Молчанов, получивший срок в связи с «делом» Ивана Савельева, был выпущен задолго до войны, жил где-то на Алтае, всю войну провоевал, неполучив ни одной царапины, демобилизован был в числе первых и вернулся на прежнее жительство в Михайловку... И лишь о Семене Савельеве да Якове Алейникове к лету сорок седьмого никто и ничего не знал. Иван был последним, кто видел того и другого в сорок третьем, а с тех пор прошло ни много ни мало – целых четыре года. Четырежды опадала листва с деревьев, столько же раз засыпали землю холодные снега, и они навсегда, кажется, замели и стерли с земного шара их следы...