– Ничего, мать... Сколь отмерено, поживем еще на родимой землице. Будем жить и ждать...
– Господи! Да чего же теперь ждать?! – воскликнула она.
– А не объявится ли он, христопродавец. В глаза его гляну, а тогда уж и помирать буду...
Он, говоря это, смотрел на жену, но не видел ее...
Так он, Панкрат Григорьевич Назаров, и прожил эти годы, никого не видя будто. Нет, он людей не сторонился, был всегда среди них, работал. Сперва заведовал конюшней, после – колхозными кладовыми.
Во время уборок хозяйствовал на токах, а когда силы стали совсем уходить, попросился у Ивана Савельева дневным сторожем на колхозные огороды. Но никогда, ни при каких обстоятельствах, его плотно сомкнутые обычно губы не трогала даже тень улыбки, он забыл, что это такое, и при встречах с людьми, при любом разговоре с кем бы то ни было в замерзших его глазах никогда ничего не отражалось.
Лишь неделю назад, когда объявился Максим, в глазах его на секунду взметнулся живой огонек и тут же растаял.
Был поздний вечер. Максим, видимо, специально выбрал такое время, чтобы проскользнуть к родительскому дому незамеченным, во мраке.
– Отец! – воскликнул он, войдя в дом, и упал к его ногам. Был Максим тощ, давно не брит, одет в старенький ватник и растоптанные сапоги, в руках у него была грязная, как у странника, котомка. Когда он упал к его ногам, котомка эта откатилась на середину избы.
– Дождался я тебя, сынок, – проговорил Назаров, глядя в заросший затылок сына. – Ну, встань, я тебе в глаза погляжу. Затылок-то вижу.
Максим поднялся. Глянул в отцовские мертвые глаза, сделал несколько шагов назад.
– А Васька Кружилин вернулся, – проговорил Панкрат.
– Васька?! – простонал Максим. – Да откуда же?! Сбежал все-таки, сумел?
– А спроси у него. Редактором газеты в Шантаре работает.
Отец сидел на низенькой кровати, за его спиной на стенке, закрытой самодельным ковриком, висело охотничье ружье.
Максим некоторое время постоял, окаменевший, увидел свою котомку, поднял ее, положил на стул.
– Ну что ж, отец, – вздохнул он. – А я вот не смог вынести, отец... В аду, наверное, легче. За то отсидел, тюрьмой искупил. По амнистии вышел вот. Ну, как вы тут? Мать где?
– На том свете, сынок, всегда, видно, легче, чем на земле. Туда она и перебралась. Узнала об тебе и, как свечка, стаяла. Который год как... А я вот тебя дожидался.
Максим сел за стол, поставил на него локти, зажал ладонями голову, сидел так долго-долго, погруженный в тяжкую думу. Отец его не тревожил, а когда тот пошевелился, сказал:
– А ты еще подумай, сынок.
– Отец! Неужели... не будет мне прощения?
– А это надо у людей спросить, как они. – И Назаров кивнул за окно. – Ступай и спроси. Простите ли, мол, что над людями я изгалялся, что в своих стрелял?
Пятеро суток Максим Назаров выйти на улицу не решался, жили они молчком. Панкрат утром рано уходил на работу, оставляя ружье на своем месте, поздно вечером возвращался и ложился спать. К его приходу Максим готовил какую-нибудь еду, но отец никогда к ней не притрагивался. На шестые сутки Максим не выдержал, вышел на улицу, спросил у какой-то женщины, где находится контора, зашагал к ней.
Встречные люди, которых он не узнавал, останавливались и долго провожали его взглядом, – и взрослые останавливались, и дети. Смотрели на него из-за плетней и огорож, припадали к окнам, выбегали из домов. Все, оказывается, знали, что он вернулся, весть, что он идет по улице, мгновенно разнеслась по Михайловке. И вот глядели на него кто как – удивленно, изумленно, брезгливо, а некоторые, больше старухи, и с жалостью. Но эти жалостливые взгляды почему-то обжигали его сильней всего.
И в конторе, едва он туда зашел, все побросали работу, уставились на него.
– Председателя бы мне...
– Да вон, у себя покуда, – сказал кто-то.
Иван Савельев, известный с детства, превратился почти в старика, был незнакомым и чужим. Он поднял от стола голову и протянул:
– A-а... Ну, слушаю.
В кабинет на коляске вкатился безногий, и Максим догадался, что это Кирьян Инютин. У стола председателя он быстро сполз со своей каталки, поставил ее ребром, одной рукой оперся об нее, а другой за угол стола и ловко забросил обрубок своего тела на стоящий у стола табурет, каталку прислонил к табуретке же.
Иван Савельев не поздоровался, и Кирьян Инютин тоже, это Максим Назаров отметил, оба они теперь смотрели на него и ждали, что он скажет. Мимо конторы проходили какие-то люди и бросали в окна кабинета такие же взгляды, как на улице.
– Ну, так что скажешь? – опять спросил Савельев сухо. Без злости, без усмешки, просто сухо.
Усмехнулся тяжко и горько сам Максим.
– Не знаю. Обо мне вы всё... надо полагать знаете...
– Наслышаны.
– И как мне дальше... существовать?
Кирьян Инютин из сумки, висящей у него на шее, достал какие-то бумаги, уткнулся в них и произнес, будто прочитал написанное там:
– Уезжай-ка ты, Максим Панкратьевич, подальше куда от нас, потому что как ты здесь существовать будешь?
– Да, это верно...
Максим повернулся и вышел, побрел из деревни.
До вечера он сидел на берегу Громотухи. Теплая еще по-летнему, она плескалась равнодушно у ног, катила вдаль, к молчаливым скалам Звенигоры, свои вечные волны. В детстве он не раз купался здесь, река была веселой, вся в солнечных искрах, а теперь, хотя день стоял погожий, светлые блики почему-то не играли.
Он сидел и сидел, то роняя голову на колени, то приподнимая ее тяжело. Несильный ветер раздувал его грязные волосы – отец помыться ему не предложил, и сам он как-то не решился самовольно топить баню.
Когда стемнело, он опять тайком, как вор, прошел по Михайловке.
Отец был дома. Как и шесть дней назад, он сидел на низенькой кровати, смотрел перед собой пустым взглядом, за его спиной висело охотничье ружье.
– Поговорил... с председателем, – усмехнулся Максим. – Что и делать, не знаю. «Уезжай ты», – говорит.
– Не-ет, нельзя, – вымолвил вдруг Назаров. – Куда уедешь?..
– Верно, некуда, – тоскливо сказал Максим.
Они еще помолчали, может, час, а может, и больше. За окном раздались какие-то голоса, Максим встрепенулся даже: неужели к ним кто-то идет? Неделя уже, как он здесь, и за все время никто даже из любопытства не зашел сюда, в этот дом.
– Не бойся... Это Васька Кружилин с отцом идут домой.
Максим невольно дернулся и вскочил.
– Ага, – кивнул Панкрат. – Василий приехал из Шантары ввечеру уж, об чем-то говорил в конторе с председателем и отцом допоздна, а счас спать пошли. Может, ты у Васьки-то еще и спросишь, что тебе делать? Сходи.
– Отец... перестань! – взмолился Максим, задышал тяжко и часто, по лбу и вискам у него проступали капли холодного пота. – Я знаю, это ружье... для меня висит!
– Для тебя, – спокойно подтвердил Панкрат. – Я давно для тебя его повесил, как все узнал. Заряд хороший заложил.
– Я все это понял... Чутьем.
– А какое тут чутье надобно? – усмехнулся Панкрат.
– Но я... н-не могу! – Голос Максима рвался, пот еще обильнее покатился по грязным щекам. – Н-не могу...
– Щ-щенок! – вскричал теперь Панкрат, быстро поднялся, сорвал со стенки ружье. – Щенок ты... вонючий!
– Отец! Оте-ец! – Загораживаясь от него рукой, Максим попятился к дверям. Панкрат Назаров, держа ружье вниз прикладом, опираясь на него, как на костыль, наступал на сына. – Отец! Не могу... Я лучше уйду! С концом, бесследно...
– Бесследно... И уйдешь! Уйде-ешь! Марш в сенник! Поганить дом не хочу! В нем мы прожили с матерью. Тут обмывали ее... Куда-а пятишься? Там сенник, забыл?
Он загнал его в сенник, и там, в темноте, Максим упал на землю, обхватил ноги отца, завыл уже действительно, как щенок.
– Прости! Хоть ты прости... Я сын твой, сын...
– Вста-ань, ты...
Максим, повизгивая, поднялся, мокрый и горячий. Не было еще и полуночи, глаза его в лунном свете, лившемся в открытую дверь, блестели жалко и просяще.
– Бери ружье! – безжалостно проговорил Панкрат Назаров. – Дуло в рот. Пальцем ноги спуск нашаришь... Скинь сапог!
Максим, как в комнате, начал пятиться, пока не уперся спиной в дощатую стенку. И там, хотя лунный свет не доставал до него, глаза его так же блестели.
– Ну?!
Этот возглас отца будто подкосил его, он упал, начал извиваться в пустом сеннике, со стоном выкрикивая все то же:
– Не могу, не могу, не могу-у...
Но постепенно он затих. Панкрат ждал этого терпеливо и, когда сын умолк, подошел к нему, положил под руку ему ружье, сказал негромко и ровно:
– Давай... Или себя, или меня. Дверь открытая, сынок, а обоим вместе нам отсюда не выйти. А я вот сяду тут и подожду. Тяжко мне на ногах-то стоять...
...Выстрел прогремел только на рассвете.
По русскому обычаю, покойников хоронят не раньше, чем через два дня на третий. Панкрат зарыл сына в этот же день. Именно зарыл, он так и сказал сбежавшимся на выстрел:
– К полдню зарыть надо... – Обвел собравшихся колхозников своим тусклым взглядом, остановил его на Владимире Савельеве. – Ты, Володьша, попроси кого еще, да выкопайте ямку где-нибудь. На погосте не надо, нечего поганить... Где-нибудь в сторонке, в волчьем овраге вон...
– Ладно, – сказал Владимир. Рядом стояла его жена Антонина, брюхатая уже в четвертый раз. Зажав рот, чтобы не закричать, глядела дико на маленькое, скрюченное тело, валявшееся на земляном полу сенника, а другой рукой держалась за плечо мужа.
Среди других сбежавшихся в сенник Назарова были и Анна, и Анфиса, и сам председатель колхоза Иван Савельев. Никто ничего не говорил, стояли все суровые и молчаливые. Позже других подошли Кружилин с сыном, перед Василием люди расступились, пропуская его к трупу. Василий глянул, губы его тронула странная какая-то усмешка, руку, искусанную в Ламсдорфе овчарками, он засунул глубоко в карман. Потом он среди общей тишины произнес негромко: