– Требовен – это рейхскомиссар оккупированных областей Норвегии, – пояснил Эстенген. – Савелий-Семен всегда делал такую приписку... Зачем он вообще посылал эти письма немцам, я не знаю. Не надо было этого делать, наверное.
– Да, но он это делал...
– Как погиб... он? – задала Анна вопрос, который никто задавать не решался. Она в Норвегии ни разу ни у кого и ничего не спрашивала, задала только этот один-единственный вопрос.
– Это случилось в начале марта сорок пятого на том месте, где стоит ему памятник. Мы возвращались из Бреннёсунна и попали в засаду. В город мы ходили за батареями для своего приемника и за продуктами. Была ночь, мела пурга, нас было четверо. Немцы нас окружили неожиданно. Мы отстреливались, пока были патроны. Во время перестрелки двое наших товарищей были убиты, остались мы с ним только. И патронов нет... Одна граната лишь осталась у Савелия. Противотанковая. Он взял ее у бреннёсуннских подпольщиков для какой-то своей новой диверсии... И он мне сказал: «Я сейчас отвлеку их, а ты, Харальд, прикинься пока убитым, а потом иди к товарищам в отряд. Отомстите потом за меня...» Я не понял, как он собирается их отвлечь. А он закричал: «Schießen Sei nicht! Ich bin Russe, ich heiße Sawjeli. Ich ergebe mich»[30]. Эти слова произвели магическое действие, немцы стрелять перестали. А Савелий повторил: «Ich bin allein. Ich ergebe mich»[31]. Он встал, поднял руки, пошел сквозь пургу. Я до сих пор вижу, как он идет с поднятыми руками, а вокруг него крутятся тучи снега... Он шел будто окутанный дымом, на спине у него был парусиновый мешок...
– И что же... дальше? – с трудом выговорил Андрей.
– А дальше... когда немцы окружили его... раздался чудовищный взрыв.
Едва он это произнес, послышался стон Наташи, короткий и мучительный. Он затих, и в квартире Кнютсена установилась долгая тишина.
– Так это было... В начале марта, во время сильной пурги, – нарушил Кнютсен наконец безмолвие. – Взрыв был настолько сильным, что я думаю... у Савелия была еще какая-то взрывчатка в мешке. Пламя чуть до меня не достало... Что же мне было делать? Я воспользовался тем взрывом, отполз в темноте за камень, а потом побежал сквозь ветер и снег. Немцев там в живых почти не осталось, они не видели, как я уполз и побежал... Вот так произошло это. Пурга дула еще дня три или четыре. Немцы хоронить своих погибших солдат не стали, да и мы своих не смогли – все замело снегом. Мы похоронили их уже весной, когда трупы вытаяли. Это уже в конце апреля было. В Бреннёсунне еще тогда немцы были, но война шла к концу, немцы собирались из Норвегии уходить, родственники тех двух наших погибших товарищей привезли их в город в открытую, похоронили на городском кладбище, фашисты этому воспрепятствовать не осмелились. А Савелия мы похоронили именно там, где он погиб.
– Что же... от него осталось? – опять спросил Андрей.
– Да почти ничего, – неопределенно проговорил Кнютсен. Помолчал, вздохнул и еще раз промолвил, будто уточняя: – Совсем почти ничего... А через год поставили на могиле тот скромный каменный памятник...
На другое утро Анна, поглядев в узкое окошко отеля на матово-синий залив, на поднимающиеся с водной поверхности лоскутья тумана, на черные и как будто мокрые каменистые кручи, уходящие далеко в море, проговорила, обращаясь почему-то к Дмитрию:
– Поедем отсюда, сынок. Мне здесь тяжело.
Из Тронхейма до Осло снова ехали в скрипучем и тесном вагончике, в Осло пересели на теплоход. Теплоход был советский; ступив на палубу, Анна обессиленно вздохнула и посветлела лицом:
– Вот уже будто и дома...
Когда подплывали к Ленинграду, она неожиданно спросила у Дмитрия:
– Ты стихи хотел, сынок, какие-то написать?
– Я их написал, мама, – ответил Дмитрий.
– Ну, почитай.
Они все вчетвером стояли на палубе, теплоход шел по Финскому заливу, уже замедляя ход, впереди виднелись очертания города, медленно поднимавшегося, казалось, прямо из воды.
– Стихотворение называется «Чувство Родины», – сказал Дмитрий, глянув на Андрея.
– Это те, конкретные? – спросил тот.
– Те самые, – подтвердил Дмитрий и негромко начал читать:
Родина, суровая и милая.
Помнит все жестокие бои...
Вырастают рощи над могилами,
Славят жизнь по рощам соловьи.
Что грозы железная мелодия,
Радость или горькая нужда?!
Все проходит.
Остается Родина –
То, что не изменит никогда.
С ней живут,
Любя, страдая, радуясь,
Падая и поднимаясь ввысь.
Над грозою торжествует радуга,
А над смертью
Торжествует жизнь.
Медленно история листается,
Летописный тяжелеет слог.
Все стареет.
Родина не старится,
Не пускает старость на порог.
Мы прошли столетия с Россиею
От сохи до звездного крыла.
А взгляни –
Все то же небо синее
И за Волгой так же даль светла.
Те же травы к солнцу поднимаются,
Так же розов неотцветший сад.
Так же любят, и с любовью маются,
И страдают, как века назад.
И еще не мало будет пройдено,
Коль зовут в грядущее пути.
Но светлей и чище чувства Родины
Людям никогда не обрести.
Медленно
История листается...
Все пройдет,
А Родина останется.
Он читал негромко, не спеша и почти без всякого выражения, делая иногда еле заметные акценты лишь на отдельных словах. Но именно такая манера чтения подчеркивала огромный глубинный смысл стихотворения, взволнованность самого Дмитрия. У Наташи заблестели глаза. Андрей думал о чем-то, опустив голову. А потом поднял ее, произнес почти шепотом:
– Молодец ты у нас, Димка.
Анна, глядя на приближающийся город, лишь кивнула, то ли соглашаясь со словами младшего сына, то ли одобряя новое стихотворение сына среднего.
Конец июня и начало июля в маленьком домишке Анны Савельевой было тесно и весело от голосов. Тут жили Андрей с женой, Димка, Наташа с дочерью Леной, которая закончила второй курс Новосибирского педагогического института и приехала на каникулы. Женщины спали в доме, Андрей с Дмитрием – в старом прохладном сарае, стоящем в огороде. Днем все уходили на Громотуху купаться или ловить рыбу, лазали на Звенигору, добывая в ее ущельях огромные охапки горных цветов.
Однажды женщины потребовали показать им зловещее змеиное ущелье, о котором знал каждый житель Михайловки да и Шантары.
– Да вы что?! – испугалась Анна. – Покусают же гадюки!
– Да их там, может быть, и нету теперь, – сказала Лена, – перевелись.
– Не перевелись, доченька. Гады на земле никогда не переводятся...
После долгих разговоров и споров решили все же идти.
– Ничего, мам, глубоко мы в ущелье это не будем забираться, – успокоил Андрей мать. – А женщины наши пусть испытают некоторое волнение в крови.
– А по пути я покажу всем еще кое-что интересное, – пообещал Дмитрий. – Не беспокойся, мам, мы же не дети, все будет нормально...
Гигантское каменное лицо, смотрящее в небо, произвело на всех, особенно на Лену, огромное впечатление. Небольшая ростом, быстрая в движениях, она возле старой сосны будто сама окаменела, в глазах ее, опушенных густыми ресницами, застыло удивление и какой-то немой крик.
– Дядя Дима! Он же... думает! Он, ей-богу, думает о чем-то! – прошептала она наконец.
– Думает, – кивнул Дмитрий.
– Он грустный... Он грустит, наверное, о всех, кто жил на этой земле. И кого уже нет, – промолвила Раиса, жена Андрея.
– Да, да! О них! – воскликнула Лена. – Он думает о них давно. И думать будет вечно.
– Я тут просиживал в детстве часами, – проговорил Дмитрий. – Мне иногда кажется – он помог мне в чем-то самом главном в жизни.
– Он помог вам, дядь Дима, стать поэтом! – восторженно и утвердительно сказала Лена.
– Не знаю. Но возможно, – улыбнулся Дмитрий. – Во всяком случае, он всегда заставлял меня думать о твоем отце, Лена, а о моем брате... О чем-то большом и важном для меня заставлял думать.
– Это же чудо! Ну просто чудо природы! – никак не могла прийти в себя девушка.
– Пойдемте смотреть другое чудо...
Звенигору объезжали с юга и севера, с юга объезд был неудобный и тесный, скалы нависали почти над самой Громотухой. В самом узком месте здесь и находилась между двумя огромными камнями неширокая щель, которая вела в змеиное ущелье – небольшой и неглубокий распадок в горе, отлого поднимавшейся вверх. На дорожном каменистом полотне здесь летом всегда валялись две-три раздавленные колесами автомашин гадюки, выползавшие, видимо, к воде. И сейчас, еще издали, все увидели две плоские серебристые ленты, лежавшие в пыли поперек дороги.
– Ой! – воскликнула Лена, останавливаясь.
Все были обуты в сапоги, в руках у каждого палка. Андрей шевельнул своей палкой засохшую змеиную шкуру.
– Мразь какая, а тоже что-то хотела... Напиться, что ли, она хотела из речки?
– Не знаю. Змеи, по-моему, не пьют, – ответил Дмитрий, – но влага зачем-то им нужна. Я видел, как однажды змея выползла отсюда, сползла к речке, поплавала немного, снова выползла вот на эту плоскую плиту. День был жаркий, камень горячий, змея до вечера лежала тут, грелась и смотрела на меня...
– На вас?
– Да, Лена. Я вот на том камне сидел, а она на этом, – показал Дмитрий палкой. – И мне казалось, что она все время пристально смотрит на меня. Потом она медленно уползла в ущелье...
– Я... боюсь туда, – проговорила девушка, зябко пожав плечами.
– Да, пожалуй, и не надо, не к чему, – сказала жена Андрея. – Наташенька, не надо туда.