– Может, потому и говорят: все перемелется – мука будет, – произнес он.
– Да, к сожалению, – откликнулся Зубов, подумавший, что Поликарп Матвеевич говорит о бренности человеческого существования, о кратковременности пребывания человека на земле.
Но Кружилин имел в виду не это.
– Опыт столетий – это и есть та самая мука, из которой люди испекут хлеб истины. И все меньше и меньше в этот мир будет приходить людей, чтоб этим опытом пренебречь и неверный путь сначала начать. Все меньше, а потом и вовсе таких не будет.
– Да, это конечно, – сказал Зубов. – Недешево только опыт этот достается людям.
– Недешево, – откликнулся Кружилин. – Как еще недешево!
Вечером был прощальный ужин, на который Анна пригласила и Кружилина, и Зубова, и Кирьяна Инютина с Анфисой. Кирьян тоже разменял уже недавно седьмой десяток, но по-прежнему работал в колхозе бухгалтером. Передвигаться на своей каталке по грунтовой дороге ему было тяжело, поэтому Анфиса привезла мужа на телеге. Андрей и Дмитрий сняли его и с незлобивыми шутками и смехом внесли в дом.
– Только стишки твои, Дмитрий, и явился я послушать, – сказал Кирьян. – А так тяжело уж мне по гостям. И людям-то возиться со мной...
– Вани... Ивана, жалко, нету, – несколько раз проговорила Анна, рассаживая гостей. – Зачем это люди из родной деревни уезжают?
– Иван ровесник мне, – сказал Кирьян. – И тебе, Анна. На пенсию, наверное, вот-вот уйдет. Тогда и вернется.
– Не вот-вот... – подал голос Кружилин. – Видел его недавно в Шантаре. «Ничего, говорит, сила в ногах есть, побегаю еще по полям...»
– Стихи мне твои, Дмитрий, про войну больше нравятся, – опять сказал Кирьян. – Прям за душу берут, просветляют что-то слезой там. Новенькие есть какие?
– Если поискать, может, и найдутся.
– Читай давай.
– Для стихов, дядя Кирьян, как и для выпивки, созреть надо.
– Хе! На это дело я в любой момент зрелый. Правда, теперь больше чекушки не могу...
Анна всех рассадила, чуть ли не всем сама положила на тарелки закуску и села между женой Андрея Раисой, маленькой женщиной с тихим голосом, которую Анна любила за несуетливость, за какой-то уютный, домашний характер, и Дмитрием.
– Дядя Поликарп, ты самый среди нас старший, – проговорил Андрей, – скажи первое слово.
– Что же сказать вам, дети? – Кружилин, помогая себе костылем, поднялся. Сегодня вот Дмитрий, когда стояли мы возле Звенигоры, говорил, что человек никогда не должен бояться высоты, ни ночью, ни днем. Это хорошо сказано и правильно. Только что такое высота? У каждого ведь она своя. Она не измеряется метрами или должностями, положением в обществе, она измеряется качествами человеческой души, нравственной сутью человека, его отношением к людям и к жизни, способностью каждого из нас увидеть в людях самое человеческое, а в жизни – самое справедливое и потому прекрасное... Способностью услышать, как тот же Дмитрий говорит, как соловьи росу клюют. Поэтому давайте, друзья, выпьем за этот слух, который не так-то просто дается. За эту высоту, на которой не так-то уж легко и просто держаться...
– Это верно, не просто! – вскрикнул вдруг Кирьян, по сути дела скомкав тост, и первый выпил.
Были потом и еще тосты – за Анну, за ее сыновей и невесток, за внучку Лену, было шумно и весело, и лишь Кирьян Инютин пьяно хмурился, а потом опять сказал свое:
– Не просто... не все могут. В самую суть ты, Поликарп. Колька мой – смог. Теперь вот в райкоме партии работает. А Верка – не смогла. Только и смогла... Что она смогла, Анфис?
– Помолчи, Кирьян, – попросила Анфиса.
– Не-ет, Поликарп – он правду говорит. В самую точку. Высматривала она в жизни, высматривала чего-то, как коршун добычу. А ее самою Аникей Елизаров схватил.
– Да пусть живут, тебе-то что? – опять промолвила Анфиса.
– Да теперь чего, пущай, – обмяк и он. Но упрямо проговорил свое: – Автомобиль купили, ездит на нем, принцесса. А не смогла... Димка, ты прочитаешь или нет свои стихи? А то норму свою я уже выпил, чекушку опростал... Про войну мне, а, Дим?
Попросили и другие, Лена даже нетерпеливо захлопала в ладоши.
– Про войну... – Дмитрий встал. – Я на войне не был, по возрасту не успел. А Семен, наш брат, не вернулся с нее, сгорел в ее ненасытной пасти. Мы только что съездили в Норвегию, попытались найти его следы хотя бы... Там, в Норвегии, да и вообще, когда я бываю за границей... Редко, но бываю там. И там я особо остро чувствую, какая она, война, была с фашизмом, что пришлось нашей земле и нашему народу перенести. С фашизмом дрались все народы нашей страны, многие народы мира. И об этой битве с проклятой чумой я задумал написать поэму. И посвятить ее погибшему брату. Поэма будет состоять из монологов людей различных национальностей... Я вам прочту монолог русского человека, бывшего в войну мальчишкой и попавшего под оккупацию. Я попытался представить себя на его месте...
Проговорив это в полной тишине, Дмитрий замолчал.
– Ну? – нетерпеливо подтолкнул его Кирьян.
И, будто подчиняясь этому возгласу, Дмитрий начал:
Лишь глаза закрою...
В русском поле –
Под Смоленском, Псковом и Орлом –
Факелы отчаянья и боли
Обдают сжигающим теплом.
Пар идет от стонущих деревьев,
Облака обожжены вдали,
Огненным снопом
Моя деревня
Медленно уходит от земли.
От земли,
Где в неземном тумане,
На кроваво-пепельных снегах,
Словно в бронзе,
Замерли славяне.
Дети,
Дети плачут на руках.
Жарко.
Жарко.
Нестерпимо жарко,
Как в бреду или в кошмарном сне.
Жарко.
Шерсть дымится на овчарках,
Жадно псы хватают пастью снег.
Плачут дети.
Женщины рыдают.
Лишь молчат угрюмо старики
И на снег неслышно оседают,
Крупные раскинув кулаки.
Сквозь огонь нечеловечьей злобы
Легонький доносится мотив.
Оседают снежные сугробы,
Человечью тяжесть ощутив.
Вот и все... И мир загробный тесен...
Там уже не плачут,
Не кричат...
Пули,
Как напев тирольских песен,
До сих пор
В ушах моих звучат.
До сих пор черны мои деревья.
И хотя прошло немало лет,
Нет моих ровесников в деревне,
Нет ровесниц.
И деревни нет.
Я стою один над снежным полем,
Уцелевший чудом в том огне.
Я давно неизлечимо болен
Памятью
О прóклятой войне...
Время, время!
Как летишь ты быстро,
Словно ливень с вечной высоты.
В Мюнхене
Иль в Гамбурге
Нацисты
Носят, как при Гитлере, кресты.
Говорят о будущих сраженьях
И давно не прячут от людей –
На крестах – пожаров отраженья,
Кровь невинных женщин и детей.
Для убийц все так же
Солнце светит,
Так же речка в тростниках шуршит.
У детей убийц
Родятся дети...
...Ну, а детям мир принадлежит.
Мир – с его тропинками лесными,
С тишиной и песней соловья,
С облаками белыми сквозными,
С синью незабудок у ручья.
Им принадлежат огни заката
С ветерком, что мирно прошуршал...
...Так моим ровесникам когда-то
Этот светлый мир принадлежал!
Им принадлежали
Океаны
Луговых и перелесных трав...
Спят они в могилах безымянных,
Мир цветов и радуг не познав.
Сколько их,
Убитых по программе
Ненависти к Родине моей, –
Девочек,
Не ставших матерями,
Не родивших миру сыновей.
Пепелища поросли лесами...
Под Смоленском, Псковом и Орлом
Мальчики,
Не ставшие отцами,
Четверть века спят могильным сном.
Их могилы не всегда укажут,
Потому-то сердцу тяжело.
Никакая перепись не скажет,
Сколько русских нынче быть могло!
Лишь глаза закрою
В русском поле –
Под Смоленском, Псковом и Орлом
Факелы отчаянья и боли
Обдадут сжигающим теплом.
Тает снег в печальном редколесье.
И хотя леса мои молчат,
Пули, как напев тирольских песен,
До сих пор в моих ушах звучат.
Пока Дмитрий это читал, стояла мертвая тишина, всхлипнула лишь один раз Лена, а следом за ней Кирьян – безногий, совсем поседевший, как и Кружилин, старик. И когда Дмитрий замолчал, стояла все та же тишина, все так же всхлипывали Кирьян и Лена, а вслух сказать никто ничего не решался.
Жена Андрея во все глаза смотрела на Дмитрия, будто никогда раньше его не видела. Зубов сидел, опустив голову, Кружилин глядел куда-то в окно...
И в продолжавшейся тишине, чтобы уничтожить ее, Дмитрий голосом чуть торжественным, но больше веселым заговорил нараспев:
В моей крови
Гудит набат веков,
Набат побед и горьких потрясений!
И знаю я – до смерти далеко –
И вновь зову веселье в час весенний...
Бывает так, что белый свет не мил.
Но вот
В полях последний снег растаял.
И я окно распахиваю в мир
И календарь весны моей листаю.
В тот календарь,
Что весь пропах листвой,
Характер вписан строчкой голубою.
В характере моем –
И озорство,
И выдержка солдата перед боем...
Я слышу –
Соловьи росу клюют.
И солнце поднимается все выше...
Дмитрий оборвал чтение на этих словах «все выше», стал наливать из бутылки.
– Ну, дальше?! – перестав всхлипывать, спросила дочка Наташи и Семена.
– А дальше я, Леночка, еще не написал.
– Как не написал?! – Она шагнула к нему, своему дяде, положила руки на плечи, заглянула в глаза. – Ты что это говоришь? Ты какое имеешь право не написать дальше?