– Как же теперь мы, Петя? – разливая чай, опять спросила жена.
– Да, положение не из веселых, откровенно сказать, – накладывая в стакан с чаем варенье, проговорил Полипов. Он любил сладкое, варенья положил ложки четыре, потом еще два куска сахара. – Я хотел в другую область попытаться, но... не знаю. С такой аттестацией отправят, что долго чихать будешь. Не обойдешь, не объедешь этого Субботина. Надо сделать какой-то другой маневр. – Он отхлебнул раза два из стакана, помедлил. – На фронт я попрошусь.
В стакане у Полины Сергеевны звякнула ложечка.
– Не вижу я лучшего выхода, Полинушка, – проговорил Полипов. – Этим я все отрублю, сброшу с себя всякие... наклеенные на меня ярлыки. А после войны буду как... как чистенький листок бумаги...
– Немцы под самой Москвой. Как она еще закончится, война...
Полипов чуть не выронил стакан. Он успел подхватить его второй рукой, пролив на колени горячий чай, вскочил, с грохотом отбрасывая плетеный стул, крикнул, багровея:
– Не смей! Слышишь ты – не смей!
Широкая грудь его сильно и тяжело заходила, сжатые кулаки, которыми он упирался в стол, побелели, в глазах полыхнуло что-то незнакомое для Полины Сергеевны. Она видела его всякого, знала, когда он лгал для себя и для нее, и сейчас, глядя на его трясущиеся щеки, на метавшие молнии глаза, на взмокшую прядь волос, косо перечеркнувшую широкий лоб, никак не могла понять – искренняя эта его вспышка или, как всегда, показная. Если показная, то до какой же степени притворства может дойти этот человек и есть ли все-таки там, на дне его души, хоть немного чего-нибудь человеческого? А если искренняя, то, значит, она ошибалась всю жизнь, полагая, что насквозь видит и понимает этого человека, значит, он действительно сложнее, чем она думала...
– Петя?!
– Как ты... можешь?! Как ты могла сказать такое?! – бросал он тяжелые слова в ее красное, еще пухлое от сна лицо. – Даже подумать... даже подумать...
И вдруг умолк, будто удивившись своим словам, своему поведению. Он поднес кулаки к глазам, разжал их, подергивая губой, осмотрел зачем-то ладони. Затем руки его упали плетьми вдоль тела, и весь он свял, будто какая-то пружина, разжавшаяся у него внутри, снова сжалась. Сел на диван, достал платок и отер лоб и шею.
– Что с тобой, Петя? – тронула жена его за плечо.
– Не знаю. Отойди!
Полипов долго сидел, откинувшись на спинку дивана, закрыв глаза.
– Вот что, Полина, я тебе скажу... – заговорил он таким голосом, будто каждое слово причиняло ему невыносимую боль. – Я действительно мерзкий человек, как сказал Субботин. Я карьерист, мелкий завистник, интриган. Я тебе сейчас скажу даже больше... Тех троих – Баулина, Засухина, Кошкина – я посадил... я расправился с ними не только потому, что они мешали мне. Я их боялся! Они однажды спросили у меня... Мы сидели вчетвером у меня в кабинете, и они спросили: «А скажи, Петр Петрович, каким образом тогда, в девятьсот восемнадцатом году, тебе удалось вырваться из белочешской контрразведки, из лап Свиридова? Каким образом ты сумел убежать, с чьей помощью?» Я не знаю: из любопытства они спрашивали или подозревали что? Но я испугался. И я решил... решил, чтобы они больше об этом у меня не спрашивали... не имели возможности спросить... Да, я подлец! Я живу какой-то ложной, неестественной жизнью. И ты это знаешь... Может быть, я таким и останусь до конца. Ты это знай... Знай! Знай! – выкрикнул он, будто пролаял, дважды дернулся на диване, словно хотел вскочить, но его что-то не пускало. – И вот я, человек... некрасивый внутренне и внешне... Думаешь, этого не знаю? Но я – русский, и мне ненавистна даже мысль, что русскую землю будут топтать чужеземцы... И, кроме того, я уверен: немцам, фашистской Германии, никогда не одолеть Россию. И – никому не одолеть. Заруби это себе на своем остром и хищном носу...
Полина Сергеевна отошла к столу, налила себе еще чашку, но пить не стала. Она поднесла фартучек к глазам, всхлипнула.
– Перестань сейчас же! – жестко проговорил он.
– Хорошо, хорошо... – поспешно кивнула: она почувствовала наконец, что муж сегодня в самом деле какой-то не такой, как всегда, что он взял сегодня над ней верх и что сейчас с ним надо говорить откровенно и серьезно. – Хорошо, Петя... Но как же я одна останусь? Без тебя, без... Сбережений у нас больших нет.
– Проживешь как-нибудь... Работать станешь.
– На заводе? Землю копать, кирпичи носить? Что я еще могу?
– В библиотеке будешь работать, допустим. И устрою тебя, если мне удастся на фронт уехать... Я думаю, удастся, тот же Субботин поможет. Это для всех нас выход. Единственный способ избавиться друг от друга...
Полипов встал, сходил в свой кабинет за портфелем, оделся. Полина Сергеевна проводила его до порога. Там, поправляя на его шее шарфик, она негромко спросила:
– Неужели ты на самом деле решился – на фронт?
– На самом... Это – необходимо.
Он взялся за скобку, но, прежде чем толкнуть дверь, проговорил, не глядя на жену, отрешенный какой-то:
– Ты знаешь, Полина, я сегодня почти всю ночь... о твоем отце думал. Он был прав, прав...
– Не понимаю... В чем он был прав?
Полипов вздрогнул, опомнился.
– Да, да, не понимаешь. И не надо...
Он ушел, а Полина Сергеевна с недоумением оглядела комнату – стол, стулья, диван. Ей казалось, что за столом, на диване, только что сидел совсем не ее муж, Петр Петрович Полипов, и за дверную скобку держался не он, и вышел из квартиры не он, а какой-то совсем неизвестный ей, чужой человек.
Над Шантарой стояла еще ночь. Лишь на востоке, над Звенигорой, небо было заметно разжижено, в центре этого светлеющего пятна бледнели, потухая, мелкие, как пыль, звездочки. Выйдя на крыльцо и глянув на темное небо, Полипов облегченно вздохнул, будто при утреннем свете он не мог бы найти дороги в исполком.
Но он заблудился, кажется, в темноте, потому что, сойдя с крыльца, не свернул, как обычно, за угол своего дома, к калитке, ведущей на исполкомовский двор, а по заснеженной дорожке вышел на улицу и, втянув голову в плечи, увязая в снегу, побрел вдоль нее.
Через несколько минут остановился напротив небольшого домика, в котором жил директор завода с семьей. Полипов не так давно сам вселил их сюда, помог даже внести перетянутый багажным ремнем узел с постелью и два чемодана – все имущество, которое Елизавета Никандровна с сыном привезли с собой.
Самого Савельева в тот день в Шантаре не было, он по делам завода находился в Новосибирске.
– Устраивайтесь, – сказал Полипов, опуская на пол тяжелый чемодан. – Я сделал для вас все, что мог. Антон будет доволен, ему тоже надоело в палатке жить. Кровати я в районной гостинице взял, потом, когда свои приобретете, эти придется вернуть.
– Спасибо, – не глядя на Полипова, ответила Елизавета Никандровна. – Напрасно вы с кроватями... Они нужны, наверное, там... Вы их заберите, мы обойдемся.
– Что ты, мама! – воскликнул Юрий. – Потерпит гостиница. Спасибо, Петр Петрович, тронуты заботой Советской власти, – повернулся к нему парень. – Надворные постройки есть? Пойду гляну, мы рассчитываем завести корову, свинью, дюжину овец, куриную ферму и пару выездных рысаков.
И он выбежал на улицу.
– Лиза... – шагнул к Савельевой Полипов. – Невероятно, но мы встретились...
– Невероятно, – сухо подтвердила она, чуть кивнув головой. – Я очень благодарна вам... за беспокойство. Извините. И – спасибо.
Он понял, что его присутствие тягостно, сказал с обидой:
– Признаться, я не на такую встречу рассчитывал...
– Я вообще ее не ожидала.
– Лиза! Наше детство и юность прошли рядом... Я думал, у нас есть что вспомнить.
– Извините, я очень устала за дорогу...
И все, больше она с ним не разговаривала. Да и встречались за все это время случайно, на улице, всего раза два или три. Она первая торопливо кивала ему, наклоняла голову и быстро проходила мимо.
Домик под двускатной железной крышей был без палисадника, низкое крыльцо выходило прямо на улицу. По обеим сторонам двери по окошку. Окна были прикрыты щелястыми ставнями, в эти щелки проливались струйки электрического света.
Полипов перешел на противоположную сторону улицы, разглядел под нависшими ветвями заснеженных деревьев скамеечку, сел и стал глядеть на закрытые окна дома Савельевых. Зачем он глядел на них, что его привело сюда? Да, он любил когда-то Лизу, любил, кажется, искренне и глубоко, но потом... Потом это чувство заглохло, как глохнет болото, которое с годами затягивает зеленой травянистой ряской. Годы, они, оказывается, свое делают.
Мучить воспоминания о Лизе начали его после женитьбы на Свиридовой. Думая иногда об отце жены, он тотчас начинал думать и о Лизе, она вставала перед глазами, истерзанная, измученная, с растрепанными волосами, вся в кровоподтеках, прикрывающая лохмотьями кофточки, тоже в кровоподтеках, груди – такая, какой он видел ее там, в белочешской контрразведке, где хозяйничал отец Полины. Она, Лиза, ползала по полу, ощупывая каждую плашку, ловила руками воздух и, задыхаясь, шептала: «Юра... Юронька, сынок?! Куда вы дели моего сына?!» Этот шепот ввинчивался ему в мозги, разворачивал их. Он совал голову под подушку, пытаясь избавиться от ее голоса. Жена иногда просыпалась, щупала в темноте его пылающий лоб.
– Опять не спишь? Что возишься, как кабан в луже?
– Я сейчас, сейчас... День выдался тяжелый, нервный...
– Валерьянки, может?
– Не надо. Я сплю.
Но постепенно эти воспоминания посещали его все реже, наконец оставили совсем...
И вот появился в Шантаре сперва Антон Савельев, потом и сама Лиза. Узнав, что приезжают Савельевы, он почувствовал, как ворохнулся в груди противный холодок. Но, ворохнувшись, тотчас растаял. Никто, абсолютно никто, кроме собственной жены да бывшего жандармского следователя, затем ярого троцкиста Лахновского, непонятно каким образом сумевшего избежать в свое время суда и расплаты, не знал о его прошлом. Но ни жены, ни тем более Лахновского он не опасался – тот сам боялся всего на свете. Во времена памятных процессов над троцкистами Лахновский, исчезнув из