вижу — Фёдор чужой нам человек по духу, по внутренней сути. А Иван — свой. Эту задачку я не мог решить до сих пор. Как и многие другие… И потому я просил в своё время, как вы знаете, освободить меня из органов.
— А сейчас подтверждаете свою просьбу? — Начальник управления сидел за столом прямой и строгий. Он не спеша протянул руку за очками, надел их и стал как-то ещё холоднее, официальное. — Валентика вот этого упустил…
— Сейчас… не подтверждаю, — тихо произнёс Алейников.
Начальник управления удовлетворённо кивнул, пододвинул к себе какие-то бумаги, начал читать их, будто забыв про Алейникова. Тот сидел, покорно ожидая своей участи, своего приговора.
Наконец начальник фронтового управления медленно и тяжело поднял голову. Но проговорил совсем не то, чего Алейников ожидал:
— Не кажется вам, что этот Валентик мог быть агентом Бергера? Или как-то связанным с ним?
— Это… это вполне может быть, — ответил Алейников. — Но данных нет…
— Данных нет, — усмехнулся полковник. — Если бы они были, он, надо полагать, не процветал бы у нас тут столько времени.
Слово «у нас» Алейников сразу же отметил, в душе шевельнулось облегчение.
— Ты его упустил, тебе его и поймать хорошо бы.
— Я готов выполнить любое задание, товарищ полковник.
— А задание тебе будет такое, видимо… Шестоковская «Абвергруппа» в связи с приближением наших войск уберётся, понятно, куда-то подальше, на новое место. Наша задача — не допустить этого, уничтожить её и захватить все документы. У Бергера могут быть ценные документы, касающиеся других групп «Виддера». Как это сделать?
— Сейчас единственная возможность — с помощью партизанского отряда Баландина, — тотчас сказал Алейников.
— Это понятно. Я говорю — подумай, как это сделать, кого из чекистов возьмёшь с собой в тыл… Словом, разработай весь план операции, который мы согласуем с Москвой.
— Слушаюсь, товарищ полковник! — с откровенным теперь облегчением воскликнул Алейников.
Решение уйти из органов внутренних дел у Якова Николаевича Алейникова созрело окончательно через несколько месяцев после начала войны. Но мучительные отношения с Верой Инютиной послужили причиной того, что рапорт на имя начальника Управления НКВД по Новосибирской области с просьбой освободить его от работы и отправить на фронт всю осень 1941 года пролежал в громоздком железном сейфе, стоявшем в углу его служебного кабинета.
Последний, неимоверно тяжкий разговор с Верой в тот непогожий осенний день как будто острым ножом исполосовал, искромсал всё в груди, свистевший за окном ветер словно выдул из него всё живое, застудил кровь, ладони стали холодными, как ледышки, и прикасаться ими к собственному телу было противно до омерзительности. На второй или третий день после этого разговора он вспомнил о рапорте, достал его из сейфа, перечитал, разорвал, написал новый, более сдержанный и лаконичный, запечатал в пакет. Однако отправлять в область его не стал, а повёз в Новосибирск сам.
Алейникова принял начальник управления. Он молча взял рапорт, прижал бумагу обеими руками к столу, будто листок непостижимым образом мог улететь, стал читать, склонив лобастую голову. Рапорт он прочёл, видимо, несколько раз, Алейников терпеливо ждал, смотрел, как пошевеливаются складки на широком лбу начальника; наконец тот приподнял голову, в серых глазах его не было ни осуждения, ни одобрения.
— Ну, а причины?
— Причины изложить трудно, — сказал Алейников. — Я просто… просто чувствую, что не способен больше к чекистской работе.
— Что значит не способен?
Алейников вздохнул и произнёс:
— Существует такой термин — моральный износ…
Начальник управления молча усмехнулся.
— Попытайтесь всё же меня понять.
— Хорошо. Я посоветуюсь с секретарём обкома партии Иваном Михайловичем Субботиным.
— Простите, почему именно с ним?
— Потому что меня тоже должен кто-то попытаться понять. Решить это, — начальник управления показал глазами на рапорт, — не так-то просто, не понимаешь, что ли?
— Понимаю, — уныло произнёс Алейников.
— Пока поезжайте к себе и работайте. А если этот вопрос как-то решится, мы сразу сообщим.
Прошёл месяц, другой. Наступила зима, навалило снегу. Невиданное количество снега выпало в последние дни 1941 года. Яков любил ходить по нему, увязая по колено, вдыхая свежий, острый запах мёрзлых тополей и сосен, который будто залечивал рваные раны внутри, разгонял быстрее кровь. Ответа из управления всё не было.
Наконец через неделю после Нового года раздался звонок из Новосибирска. Начальник отдела кадров управления сухо и коротко сообщил Алейникову, что скоро, видимо, будет назначен новый начальник Шантарского райотдела УНКВД.
— А относительно моей просьбы на фронт? И вообще об увольнении из органов?
— По этим вопросам ничего не могу сказать. Сообщим, как что-то решится.
Новый начальник райотдела прибыл одновременно с поступившим приказом об освобождении с этой должности Алейникова. Яков начал передавать дела, ожидая приказа об увольнении из системы внутренних дел, а вместо этого где-то в феврале пришло предписание отправиться в Москву, в распоряжение самого Наркомата. На его звонок в Новосибирск и удивление по поводу такого предписания начальник управления сказал:
— Яков Николаевич, я пытался тебя понять по-человечески и сделал всё, что мог… В Наркомате работает мой товарищ по гражданке Дембицкий Эммануил Борисович, доброй души человек. Мы с ним когда-то под Перекопом барона Врангеля громили. В Сиваше чуть не утонули. Вот в его распоряжение и поступишь… Желаю тебе больших успехов, Яков Николаевич.
Начальник управления помолчал несколько секунд и усмехнулся в трубку.
— Насчёт морального износа, Яков Николаевич… Я тут все справки навёл. По отношению к нашему брату чекисту его не существует. Ну, счастливо тебе.
…Мартовская Москва была залита солнцем, с крыш капало, по центральным улицам, запруженным народом, часто проходили колонны войск, иногда нескончаемыми вереницами шли танки, тягачи с орудиями, бронетранспортёры. Во время воздушных тревог вся техника останавливалась, замирала, улицы пустели… Ночами огромный город погружался в мрак, нигде ни огонька, каменные громады домов казались пустыми.
Майор Дембицкий, круглолицый, горбоносый еврей с лицом, беспощадно изрытым оспой, встретил Алейникова с вежливой улыбкой, но сдержанно, даже настороженно.
— А-а, давно ждём вас, — проговорил он, когда Яков представился по всей форме. — Садитесь, рассказывайте. Значит, решили было из нашей системы уволиться? Почему? Устали?
Дембицкий говорил, а сам всё ощупывал Алейникова с ног до головы, вправо и влево водил горбатым носом, будто заглядывал сбоку и хотел оглядеть даже со спины. Всё это Алейникову было неприятно — и то, что наркоматский этот майор таким бесцеремонным образом изучает его и что ему известно о его рапорте и намерении уйти из НКВД. Но обижаться Яков не обижался, отлично понимая, что в их Наркомате каждый, кому положено, знал о другом абсолютно всё. Дембицкому, значит, было положено.
— Да, я устал, — ответил Алейников немного дерзко.
Дембицкий дерзость эту уловил, в левом глазу его что-то едва уловимо дрогнуло.
— Тогда присядьте, отдохните, — сказал майор насмешливо.
— А я не физически устал.
— Я знаю, морально, — спокойно проговорил Дембицкий и опять блеснул левым глазом. — Барышня кисейная выискалась.
На эти слова Алейников уже обиделся, но сдержал себя.
Позже Яков Алейников десятки раз убеждался, что майор Дембицкий, человек беспредельной отваги, в любых ситуациях оставался спокоен и весь его гнев или несогласие с чем-то внешне ничем не выражалось, только голос становился чуть насмешливее да в левом глазу неуловимо вспыхивала и тут же гасла эта искорка, а в правом ничего не отражалось, потому что он был стеклянным.
— Садитесь, что же вы? — ещё раз повторил Дембицкий. — Распустили вы, милый мой, себя. Революцию защищать — не дамским рукодельем заниматься. Ну, давай, верещи дальше: ах, как я устал, ах, у меня мигрень началась! И это в то время, когда вон там, — Дембицкий кивнул на широкое, во всю стену, окно, задёрнутое наполовину плотной занавеской, — горит земля, льётся кровь человеческая. Когда враг нашей революции… самый сильный и самый опасный враг под Москвой стоит.
— А я туда и просился! А не куда-нибудь! — воскликнул Алейников. Ему было неприятно, что этот корявый майор, которого он видит первый раз в жизни, так бесцеремонно отчитывает его.
— Знаю, что просился, — буркнул Дембицкий. — И эта часть вашей просьбы удовлетворена. Правда, на курорт поедем…
— Это как понять?
— Довольно просто. Поедем мы с вами, Яков Николаевич, в Крым. Бывали в Крыму?
— Отдыхал как-то в Феодосии.
— Так чего же может быть лучше — ещё раз побывать в этом городе, побродить по знакомым местам! — обрадованно воскликнул Дембицкий, будто речь и в самом деле шла о поездке на курорт. — Немножко неудобно лишь, что он сейчас у немцев.
Звякнул телефон, Дембицкий минуты три разговаривал с кем-то, видимо с женой, обещал к вечеру куда-то заехать и достать для кого-то лекарство.
— Дочка у меня плоха, — сообщил он Алейникову, положив трубку. — Двенадцать лет девочке, лёгкие, чахотка. Я каждое лето возил её в Крым, в Алупку, а теперь…
Он беспомощно развёл руками, будто извинялся, что не может теперь повезти дочь в Алупку.
— Теперь она не выживет. Крымским воздухом только и держалась.
Этот сугубо домашний разговор майора с семьёй, его виновато и беспомощно опущенные плечи что-то размягчили в душе Алейникова, растопили какой-то холодный комок, сделали Дембицкого ближе и будто понятнее.
— Вот так и живём мы, Яков Николаевич, от войны — до войны. В гражданскую мне под Перекопом белогвардейцы глаз штыком проткнули. Вот этот, правый. А вы: «Устал я…» Ну, я бы тоже мог, потому что… — Дембицкий ещё раз поднёс к правому, стеклянному глазу пальцы. — Мне даже предлагали, да чего там — заставляли уйти на пенсию. Я бы мог вообще уехать с семьёй в Крым, и дочка бы, может быть… Но разве можно, разве можно, когда Гитлер сколачивал свои дивизии на наших границах, когда… А сейчас — тем более. Я удивлён, я просто удивлён… Сейчас они, — Дембицкий ткнул пальцем в потолок, — сейчас они не предлагают мне в отставку. Как-никак я являюсь специалистом по Крыму.