негромкая команда:
— Ко-ончай курить! Задавить окурки!
Каждый послушно тыкал папиросу в землю. Все понимали, что будет, если немец сверху засечёт местонахождение роты и на поляну посыплются снаряды, а то и бомбы.
И вообще, рота перед боем всегда преображалась, дисциплина подтягивалась. По-разному готовились штрафники к предстоящему испытанию тяжёлым боем. У иных проявлялись отчётливые проблески сознания воинского долга. Даже самые отчаянные головорезы притихали, понимая, что наступает рубеж, за которым или ничего не будет, или следующим утром для них взойдёт солнце. Сделать трудное дело и остаться при этом в живых надеялся всё-таки каждый, и эта вера, всегда замечал Кошкин, даже в самом отпетом преступнике вдруг высвечивала на какие-то мгновения бывшие человеческие черты, давно в нём уничтоженные, задавленные уголовным бытом, безжалостными законами этого страшного мира. И что любопытно — реальное, почти ощутимое дыхание смерти всё-таки относительно редко толкает этих людей на новые преступления. Бывают, конечно, случаи, как с Гориллой, но по отношению к общей массе людей в роте это мелочь. Бывают самострелы, «мыльники», пытающиеся таким способом увильнуть от предстоящего боя. У таких людей приближающееся ледяное дыхание смертельной опасности вызывает животный страх, но и их, в общем, тоже не много. Попадаются, наконец, экземпляры, рассчитывающие сохранить никчёмную и жалкую жизнь свою сдачей в плен врагу в удобный момент в ходе боя… Но подавляющая масса штрафников готовится к крещению огнём и кровью покорно, сознательно и честно, отчётливо, наверное, в этот момент понимая и ощущая, в какой огненный, постепенно смыкающийся круг каждый сам себя загнал, вырваться из которого можно только честным исполнением того, что требует стоящая выше неумолимая и безжалостная сила военных законов.
Раздумывая сейчас как-то помимо воли обо всём этом и ещё о десятках больших и малых крайне важных в данный момент вещей, Кошкин щепками прикалывал к земляной стене недостроенного блиндажа большой лист бумаги, на котором крупно были обозначены продолговатая поляна, где сосредоточилась сейчас рота, болото, речка, высота за ней, немецкие траншеи по краю болота и по обеим сторонам высоты. Подобные «наглядные пособия» он всегда рисовал перед началом боя, полагая, что зрительная память командиров взводов и всех прочих подразделений роты может помочь им в дыму и грохоте боя лучше ориентироваться в местности, лучше управлять боем и обеспечивать его всем необходимым.
Блиндаж освещался немецкой карбидной лампой, командиры взводов и всех других служб, расположившиеся вдоль стен, хмуро наблюдали за Кошкиным. Свет лампы окрашивал все лица в бледно-серый, неживой цвет. В углу кучкой сидели старики и женщина в выданных им крепких армейских сапогах, старики были в зелёных новеньких бушлатах, а женщина всё в том же обмызганном пиджаке, на коленях её лежал, как и в дороге, автомат, который она сжимала обеими руками. Глаза её угрюмо поблёскивали из-под низко надвинутого платка.
— Слушать внимательно, — сказал Кошкин, оборачиваясь и вытаскивая из-за голенища тонкий прутик. — Мы здесь, на поляне. Где-то там, по кромке болот и, конечно, в лесу, клином выходящем к речке, немцы. До них примерно два километра. Сколько их, мы не знаем… Точных разведданных нет. Известно лишь, что немало. Много артиллерии. Трём взводам роты предстоит подойти к немцам скрытно, через болота. Тропки на карте показаны условно. По их словам, — Кошкин кивнул в угол, где сидели проводники, — одна тропа выходит прямо к лесному мысу, вторая — вот здесь, метрах в семистах от первой, третья — к речке. Так? — повернулся он в угол.
— В аккурат… на луговинку и к речке, — пошевелил бородой один из стариков. — Бывалоча, я ишо в холостяках шнырял по этой тропе из Зозулина. В Зозулине жил-то я. В Жерехово, значит, чтоб… Это счас мы в Малых Балыках, а тогда в Зозулине жили.
— Хорошо, — сказал Кошкин, повернулся было снова к карте. И вдруг спросил: — А зачем тебе, отец, в Жерехово-то надо было?
Он спросил это, посмеиваясь, и видно было, что знал, какой будет ответ.
— А по молодому делу, — ответил старик. — К матке ихней хаживал… Алексины да Терешки вот.
Плеснулся хохоток, люди зашевелились, будто отряхивая тяжесть, лежавшую незримо у каждого на плечах. Некоторые полезли за табаком.
— Курить отставить, задохнёмся ж, — проговорил Кошкин, тоже улыбаясь, довольный, что люди ожили. — Прошу внимания. Значит, одна тропа на два взвода. Бой предстоит необычный, прошу это понять всех. Хотя обычных у нас не бывает, но этот… Брать немецкие траншеи предстоит под шквальным огнём нашей артиллерии…
В блиндаже немедленно установилась гробовая тишина. Но спрашивать никто ничего не спрашивал, ожидая дальнейших слов командира.
— Да, товарищи, под своими собственными снарядами. Немцы ожидают, что мы ударим именно здесь. Больше негде… И заранее по всему берегу болота заняли сегодня утром оборону. Знают или не знают, где выходят из болота тропы, не могу сказать. Не исключено, что кто-нибудь из местных жителей и указал им… Врагу, надо полагать, неизвестно время удара, но он подготовился. Твёрдых площадок для накопления бойцов перед ударом не будет, атаковать придётся с ходу, по выходе из болота. И немец встретит, конечно, наши жиденькие цепочки, вытекающие из болота, огнём в упор. Пулемётным и пушечным… Чтобы его подавить в момент атаки, и будет гвоздить наша артиллерия… По вражеским головам и по нашим.
Карбидная лампа горела ровно, обливая всех жиденьким светом, люди сидели не шевелясь, тупо, казалось, осмысливая страшные слова командира роты. Алексина, медленно вращая головой, оглядывала всех враждебно блестевшими из-под платка глазами и будто спрашивала безмолвно всех сразу: «Что, испугались, командиры?»
Кошкин тоже оглядел своих подчинённых и тоже будто остался недоволен их видом и состоянием. В гневе раздувая ноздри, сказал:
— И, кроме того, все болотные берега, я думаю, заминированы. Во всяком случае, я бы так сделал, ожидая в подобной ситуации атаки вражеской штрафной роты. А немец — он тоже не дурак.
Один из стариков, то ли отец, то ли сын, тоненько, по-птичьи, чихнул, торопливо перекрестился, прошепелявил непонятно к чему:
— Прости ты, господи, грехи наши тяжкие.
Кошкин покосился в угол, на проводников, продолжал:
— Когда ворвёмся во вражеские траншеи, огонь нашей артиллерии по сигнальной ракете прекратится. Тут уже не зевать. Боекомплект у бойцов невелик, но пользоваться немецкими автоматами и гранатами мы их учили… Взяв траншеи, уничтожив врага, быстро преодолеть эту речку, сосредоточиться у подножия высоты 162,4 по правому склону, вот здесь. — Кошкин щёлкнул прутиком по бумажному листу. — Одновременно с атакой роты на вражеские позиции у болота начнётся наступление наших войск справа и слева. Перейдя речку, мы окажемся в тылу у немцев… Наша задача — ударить им в спину опять. — Кошкин на несколько секунд остановился, ноздри его снова хищно пошевелились, брови сдвинулись. Он переступил с ноги на ногу, сломал прутик, отбросил его. — В общем, навстречу нашим наступающим войскам пойдём. Навстречу нашему огню… Вот так в общих чертах. Но пока ставлю роте задачу — взять траншеи на берегу болота. Только эту задачу! А там… приказ последует. Я буду вместе с ротой. В случае моей гибели командование принимает старший лейтенант Лыков. В случае его гибели — лейтенант Крутояров. Затем командиры второго, третьего взводов… В резерв себе беру два отделения. Связных от каждого отделения выделить вдвое больше. Санитарам двигаться вслед за бойцами, раненых с поля боя выносить будет некуда, стаскивать их в воронки от снарядов, в ямы и канавки… Кошкин говорил ещё несколько минут, отдавая необходимые перед боем распоряжения. И наконец, вздохнув, совсем не по-военному сказал:
— Ну и, кажись, всё… — Повернулся к проводникам: — В болоте-то не перетопнем?
— Не… Ежели цепочкой, то не, — сказал один из стариков.
Другой добавил, потряхивая бородой:
— Коров мы тут дажеть прогоняли. А сапог — он не вострое копыто. Под ногой пружинить будет, знамо. Пущай солдаты не боятся.
— Этого не испугаются… Ну, всё. Идите в свои подразделения, готовьте людей. Через час роту построить!
Рота была выстроена повзводно по краю поляны, залитой чернильной темнотой.
Кошкин, молча расхаживавший вдоль строя, не видел глаз бойцов, не различал их лиц, но по едва уловимому движению в колоннах чувствовал то напряжение, с которым люди ждут его слов.
Он ещё помолчал, прислушиваясь к мёртвой тишине, немного удивляясь возникшему вдруг неизвестно почему чувству покоя и благополучия: на секунду почудилось, что нет никакой войны, на всей земле царят покой и мирный труд, что люди, собравшиеся на поляне перед болотом, вовсе и не бойцы штрафной роты, а члены какой-то невиданно огромной колхозной бригады, и вот, поужинав после трудового дня, они собрались уходить с полевого стана по домам.
Но эти мгновения продолжались недолго, в груди появилась сосущая боль, сердце чем-то прищемило. И Кошкин, поморщившись, резко остановился, вскинул голову.
— Бойцы и командиры! Приближается минута, о которой, так или иначе, каждый из вас думал. Не так давно и я стоял на месте каждого из вас… Участвовал я во многих смертельных боях и перед каждым боем о чём-то тоже думал. О чём? О смерти и гибели? Нет. Чего ж думать об этом? Смерть и гибель на войне кругом. И думай не думай тут, а судьба если выпала такая, она тебя найдёт. Нет, я думал вот о чём: плохой ли я, хороший ли — ладно, но почему эту землю, где я родился и рос, топчет проклятый фашист, по какому праву он терзает её, жжёт огнём и взрывает железом, почему он вонючим своим поносом испражняется на неё?
Всё это, в том числе и последние слова, Кошкин произнёс обдуманно. Давным-давно он понял, что патетика и громкие речи этими людьми не воспринимаются, с ними говорить нужно грубо, обнажённо и цинично. Тогда народ этот считает, что с ним говорят откровенно, по-человечески.