Застучали колёса, мимо стола протащилась водовозка. Андрейка, откинувшись всем телом, натянул вожжи, будто осаживая горячего рысака.
— Тёть Тоня-я! — прокричал он громко, хотя повариха стояла у стола. — Водички свеженькой тебе привёз.
— Ладно, — кивнула та. — Поставь телегу за стряпкой.
Андрейка хлестнул несколько раз вожжами, прежде чем лошадёнка тронулась. Опять глухо проскрипели колёса, и снова стало тихо.
— А кто из девчонок не сможет? — вдруг подала голос Лидка. — Все смогут. Разве вот Ганка…
— Заткнись ты… Понятно? — по-бабьи резко и визгливо крикнула Ганка, вскакивая.
И Лидка торопливо поднялась. Казалось, они бросятся друг на друга, сцепятся и покатятся по земле. Кружилин шевельнул бровями, хотел что-то сказать, но Володька опередил его:
— Остыньте вы! Обеи. Сесть на место!
Повинуясь его голосу, не по-мальчишески властному, обе девчонки немедленно сели.
— Дети ровно. А вы уж не дети, — помягче проворчал Владимир и повернулся к Кружилину: — Ну, хорьки прямо. Измаялся я с ними.
Сам четырнадцатилетний мальчишка, он говорил это с давно привычной будто ему взрослой рассудительностью, с интонациями крестьянина, которому издавна известно, почём фунт лиха.
— Я знаю, ребята, что все смогут, — сказал негромко секретарь райкома. — Сейчас ведь повсюду фронт — и там, и здесь. И вы все это понимаете. И вы достойны своих отцов и братьев, которые бьют фашистов. Достойны, как Володя вот достоин своего отца и как Дмитрий Савельев своего брата. Зря он убежал, я же такую весть ему о брате привёз… Вот.
Говоря это, Кружилин отстегнул карман гимнастёрки, вытащил помятый конверт. Владимир стоял возле Кружилина, смотрел почему-то на него хмуро и недоверчиво и время от времени быстро облизывал сохнущие губы. Ганка, вытянув шею, внимательно следила за руками Кружилина, вынимающего из зелёного конверта листок, в больших глазах её переливалось чёрное пламя. Она резко мотнула головой, поглядела на угол риги, за которой скрылся несколько минут назад Димка, и опять уставилась на Кружилина.
— Я получил сегодня письмо от одного моего товарища с фронта. И он вложил в письмо вырезку из фронтовой газеты. — Кружилин показал небольшой газетный клочок, на котором виднелись две неясные фотографии. — Здесь описывается подвиг героев-танкистов — Володиного вот отца и брата Димы Савельева Семёна. И вот фотографии их напечатаны. Они, Володин отец и брат Дмитрия, на одном танке воюют. И в тяжёлом бою уничтожили одиннадцать фашистских танков!
За столом прошёл гул, все зашевелились.
— За это их, пишет мой товарищ, представили к высоким правительственным наградам.
Володька, ещё раз облизнув губы, шагнул к секретарю райкома:
— Дайте…
Он взял, почти вырвал из его рук газетную вырезку, отвернулся, склонился над ней. Гул за столом как-то сразу перешёл в галдёж и визг, ребятишки и девчонки, забыв про усталость, бросились к Володьке, окружили его беспорядочной толпой. Последней бросилась Ганка. Она почему-то сперва всё сидела и сидела, как окаменевшая, не замечая даже, что её толкают, потом метнулась к толпе, ударила кого-то кулаком по спине:
— Мне дайте… покажите! Покажите!
Голос её был как нож, он рассёк шум и крики, заставлял почему-то всех беспрекословно посторониться — даже Лидка, взглянув на неё, шагнула в сторону. Оказавшись перед Владимиром, Ганка молча протянула руку.
— Ага… — сказал тот, ошалелый и отрешённый от мира сего, отдал ей листок. — «Подвиг сибиряков-гвардейцев…» Так и пропечатано. И портреты…
Ганка, не чувствуя, что вокруг толпятся и толкают её, заглядывают через плечи, не слыша галдёжа, при свете угасающего дня прочитала сперва подписи под фотографиями, потом заголовок и заметку.
— Господи… Где? Поликарп! Мне Панкрат сказал… — прокричала мать Семёна, подбегая.
При первых звуках её голоса Владимир торопливо выдернул из Ганкиных рук газетный клочок и зажал в кулаке. А Ганка резко повернулась, выскользнула из толпы и побежала прочь.
— Где? Дайте же мне! — простонала мать Семёна.
— Володя, дай Анне Михайловне, — сказал Кружилин. — Тихо, ребята!
Галдёж умолк, девчонки и мальчишки, опомнившись наконец, расступились от Володьки.
— Ты слышишь? Отдай заметку Анне Михайловне, — повторил Кружилин.
— Да у меня нет…
— Как нет?
— Взял кто-то.
— Ребята, кто взял газетную вырезку?
Мальчишки и девчонки, начавшие было расходиться кто куда, остановились. Все молчали.
— Господи, да что же это такое?! — испуганно проговорила Анна.
— А может, Ганка унесла? — произнесла Лидка.
— Ну так найдите её! — потребовала Анна. — Лидушка, ты найди, а?
— Ладно.
Из-за стряпки стрелой вылетел Андрейка с кнутом в руках.
— Мам, чего это?! — прокричал он, сверкая глазёнками. — Какое письмо? Какая газета? От Сёмки, говорят…
Анна обеими руками прижала лохматую голову младшего сына к груди и с обидой вымолвила:
— Чего ж ты стоишь, Лидушка?
А Володька между тем повернулся и пошёл в ригу. На привычном месте нащупал в полутьме фонарь, зажёг его, повесил. Затем вышел в противоположные ворота и зашагал сквозь редкий перелесок в открывающуюся за ним степь, к хлебным полосам, которые они сегодня очищали от сорняков.
На фоне потухающего заката одинокая фигурка его была видна долго. И пока была видна, за нею следила бригадная повариха. Она, прибирая после ужина со стола, всё время поглядывала на Володьку, с того самого мгновения, когда он взял из рук Кружилина газетный клочок, видела, как подбежала к нему Ганка, а потом появилась Анна Михайловна. Затем Антонина проводила взглядом Володьку в ригу. Взяв ведро с помоями, она пошла выплеснуть их в овражек и тут заметила, как он показался из противоположных ворот риги и, оглянувшись на бригадный стан, зашагал сквозь перелесок в поле…
Ганка, выскочив за ригу, остановилась. Бледно-жёлтым окоёмом были подчёркнуты острые, изломанные горные вершины, небо над Звенигорой ещё светлело, и казалось, что сразу же за каменными зубцами ещё полыхает светлый день, который, возможно, никогда и не кончится. «Димка-а! Письмо же про Семёна!» — хотелось закричать ей, он не успел далеко уйти. Но если закричать, услышат в бригаде, услышит и противная и ядовитая, как змея, Лидка, а ей не хотелось этого. И потом — он вряд ли откликнется.
Несколько мгновений она постояла в растерянности, глядя на убегавшую в перелесок затравеневшую дорогу, которая в полутора километрах отсюда раздваивалась. Левый рукав вёл в какую-то деревню Михайловку, где Ганка никогда не была и где жил их полольный бригадир Савельев, а правый выходил на полевой шлях, не очень широкий, но укатанный за лето до крепости железа, по которому их и привезли из Шантары на прополку в эту колхозную бригаду. Если пересечь этот шлях, то километрах в трёх будет речка Громотуха. Огибая Звенигору, она тоже течёт в сторону Шантары.
Как раз у развилки затравеневшего просёлка росла старая сосна, толстая и корявая, возле которой почему-то любил сидеть Димка в одиночестве. Раза два-три она случайно натыкалась на него здесь, вздрагивала и, опустив голову, пробегала мимо. Но однажды всё же приостановилась и, чувствуя, как заходится сердце, спросила:
— Чего ты… здесь?
— Тебе-то что? — откликнулся он холодно.
Ганка глотнула тогда подступившие от какой-то большой и непонятной ей обиды слёзы, повернулась и побежала. Метрах в ста от сосны она упала на обочину дороги, в густую траву, и зарыдала.
Чуть успокоившись, она перевернулась на спину и, чувствуя, как от тёплого воздуха сохнут слёзы, долго смотрела в светлое вечернее небо. Она слышала, как сбоку, совсем рядом, прошагал по мягкой дороге Димка, возвращающийся в бригаду, но, зная, что он в высокой траве — травы тогда ещё не выгорели — не заметит её, даже не шелохнулась. Он прошёл, а она встала. «Почему он любит это место?» — подумала она. И побрела к сосне.
Подойдя к дереву, она села на то же самое место, где только что сидел Димка, огляделась. Но ничего такого особенного не увидела, ничто её не поразило. Впереди, прямо перед ней, торчали в беспорядке чёрные зубья Звенигоры, слева каменные громады почти отвесно обрывались вниз, в блестевшие воды Громотухи, а справа переходили в холмистый увал, на который и поднимался тот шлях, ведущий в Шантару. Лишь немножко она удивилась тому, что отсюда, с этой точки, был виден кусочек Громотухи, узкой ленточкой огибавшей утёс, посидела ещё, поднялась…
Ганка была уверена, что Димка и сейчас пошёл к этой сосне.
Он действительно сидел там, прислонившись спиной к сухому, в глубоких трещинах, стволу, и смотрел не мигая вперёд.
— Димка! Дим, — выдохнула, подбегая, она. — Письмо… Семён ваш! Семён!
Димка вскочил, сделал куда-то вперёд два-три шага и остановился, почувствовав, как занемело всё внутри.
— Что?! Что-о?! — громом взорвался у него в ушах собственный голос, хотя на самом деле он прошептал это еле слышно, губы его едва пошевелились.
Голос его был еле слышен, но Ганка расслышала. Глядя в его помертвелые глаза, она на секунду потерялась, а затем шагнула к нему, схватила за плечи и яростно затрясла, закричала:
— Ты что подумал?! Не похоронная же! Наоборот… он живой! Его орденом наградили… Ты слышишь, слышишь?!
И, ткнувшись ему в грудь лицом, зарыдала.
Димка, ещё одеревенелый и бесчувственный, стоял столбом, внутри у него что-то плавилось и, охлаждая внутренний жар, растекалось по всему телу.
— Я дура, дура… — шептала она сквозь обильные слёзы.
— Ага, дура проклятая, — сказал и Димка, погладил её неумело по волосам, по вздрагивающему тёплому плечу.
— И что отхлестала тебя весной… этой дурацкой сиренью.
— Нет, это правильно…
Они были уже взрослыми — ей шестнадцать лет, а ему пятнадцать, — и оба чувствовали это. Но теперь, в эту минуту, они не стеснялись друг друга, девушка беззащитно и доверчиво прижималась к нему, и он, благодарный ей за это, всё поглаживал её по плечам. Потом пальцы коснулись её щеки. Ганка тотчас схватила его ладонь, сильно сжала, оторвала лицо от его груди, запрокинула голову и распухшими губами прошептала: