— Нет, и перед собой не надо. А живьём бы его, подлеца, хорошо, — промолвил Алейников.
— А того, другого-то, взяли?
— Ушёл, — сказал Алейников хмуро. — Опять ушёл, сволочь.
— Этих бы всех похоронить. Да и Фёдора…
— Некогда. С минуты на минуту могут немцы нагрянуть. Пошли. Вставай.
Ни слова больше не прибавив, Алейников повернулся и зашагал, тоже сгорбившийся и усталый. Иван поднялся и побрёл за ним, вскинув на спину автомат. И Фёдор, и те убитые на поляне трое партизан, Лахновский в овраге, трупы своих и врагов, распластанные в траве вдоль русла небольшой речушки и вокруг Шестокова, остались лежать под синим и тихим теперь летним небом непохороненными.
И это тоже было страшное и обычное на войне дело.
Камень был тяжёлый, килограммов на двенадцать, острые края, когда Василий Кружилин попытался оторвать его с земли и взвалить на плечо, больно врезались в ладони, каменная глыба выскользнула, тяжко упала возле ног.
— Взять! — коротко приказал Назаров.
Василий нагнулся, опять обхватил закровеневшими ладонями камень. Но на этот раз он не смог его даже сдвинуть с места — в руке, искусанной собаками ещё в Ламсдорфе, силы совсем не было. В начале рабочего дня он ещё мог этой рукой что-то делать, потом она немела, переставала слушаться, и Валентин Губарев, когда показывались капо Айзель, кто-нибудь из бригадиров или эсэсовцев, пытался как-то отвлечь их внимание от Василия или загородить его, чтобы те не увидели беспомощного состояния Кружилина. Если бы они это увидели, никто не мог знать, чем бы всё кончилось. Любой из них в соответствии со своим настроением мог определить Василию любое наказание за плохую работу: выпороть на козле, подвесить за вывернутые руки часа на три-четыре на столбе, заниматься «спортивными упражнениями» — приседать или бегать до полного изнеможения, — собственноручно дубинкой избить до полусмерти или до смерти. Постоянно пьяный гаунтшарфюрер Хинкельман мог ещё раз заставить влезть на дерево и раскачиваться на ветвях до потери сознания. Гомосексуалист Айзель, бывший уголовник и убийца, за такую провинность мог погнать его на цепь постов охраны, проходившую от каменоломни всего метрах в двухстах, и Василий был бы неминуемо убит «при попытке к бегству». Наконец, любой эсэсовец мог просто вытащить пистолет и пристрелить его без всяких слов и объяснений…
Бухенвальдскую каменоломню заключённые называли «костомолкой», служащие лагеря — особой рабочей командой, а на самом деле это была лагерная штрафная рота, куда отправляли заключённых, от которых надо было почему-либо побыстрее избавиться.
Наступала ночь, собственно, давно уже наступила, участок каменоломни, где бригада Назарова с самого рассвета дробила камень и загружала щебнем повозки, был тускло освещён небольшой электрической лампочкой, болтавшейся на столбе, а кругом стоял мрак. С горы Эттерсберг стекал прохладный ночной воздух, немного освежая узников. Все они, человек четыреста, стояли молча уже в колонне, у каждого на плечах было по тяжёлому камню. Уже вторую неделю, уходя в бараки, заключённые должны были, по приказу Айзеля, брать с собой по камню. «Чтобы не украли ночью, — объяснил он, — каменоломня ночью не охраняется». Возле барака камни аккуратно складывали у стенки, а на рассвете, отправляясь на работу, заключённые снова разбирали их и тащили обратно.
Рабочие каменоломни находились на «советском рационе». В день им давали по три неполных котелка супа из брюквы — без соли, без мяса, без картошки — и по половине хлебной пайки. «Советским» он назывался потому, что Главное административно-хозяйственное управление СС, Отдел Д — концентрационные лагеря, ещё осенью 1941 года, перед прибытием первых партий советских военнопленных в Бухенвальд, отдало приказ о том, что в течение шести месяцев со дня прибытия они не должны получать никакой еды, кроме этой, без всяких добавок. Паёк был настолько скуден, что люди умирали от истощения ежедневно сотнями, и через некоторое время их переводили «на обычное питание», хотя оно мало чем отличалось от определённого Отделом Д. А для рабочих каменоломни такой рацион был установлен раз и навсегда.
Слабый ветерок доносил в каменоломню пресноватый запах дубовых и буковых лесов Тюрингии, тот запах, который, как уверял Губарев, очень любил Фридрих Шиллер, этот запах якобы вызывал у него всегда творческое вдохновение, здесь, дыша этим запахом, великий поэт Германии создавал свои бессмертные произведения, под буками Эттерсберга он около ста пятидесяти лет назад закончил свою драму «Мария Стюарт». А эти несколько сот обречённых людей, стоящих под тусклым фонарём, запаха лесов Тюрингии не любили, они, измождённые, смертельно измученные за длинный каторжный день, просто его не чувствовали, да и вообще ничего не ощущали, кроме вечной усталости и голода. Каждый из них скорей хотел в свой вонючий барак, чтобы, сложив камни у стенки, доплестись до пищеблока, получить свою миску брюквенной похлёбки, выпить её, затем кое-как дождаться вечерней переклички на плацу и уж потом упасть на вшивые нары и провалиться в сон, как в могилу. Но прежде надо было добраться от каменоломни до барака, а это не каждому удавалось без избиения. Почти всякий вечер кто-нибудь не мог вынести тяжести камня, ронял его. Тогда следовавший сбоку колонны Айзель, не останавливая команду, принимался остервенело избивать несчастного. Он обычно сперва валил его ударом тяжёлого кулака наземь, затем пинал, топтал ногами, рыча, как зверь. Все знали, что, истязая людей, Айзель получал половое удовлетворение.
Люди в полосатых одеждах с особым знаком штрафной роты — с красным треугольником и красным кружком под ним, нашитыми на куртки и брюки, — молча и терпеливо ждали, когда этот молодой русский парень, кажется, бывший товарищ недавно назначенного бригадиром Назарова, поднимет свой камень. Если не поднимет, значит, его очередь быть сегодня жертвой Айзеля. Вот он уже показался из дощатой будки, где отдыхал и пьянствовал в течение рабочего дня.
Назаров, в такой же полосатой куртке, как и все, с таким неё знаком, но с плетью в руке и с чёрной повязкой на левом рукаве, торопливо оглянулся на вышедшего из будки Айзеля и ещё раз крикнул:
— Взять, говорю, живо! Бери, ну же!
Однако Василий уж оставил попытки поднять глыбу, стал выпрямляться, пошатываясь. Тогда Назаров, ещё раз глянув на приближающегося капо, быстро нагнулся сам, схватил камень и положил его на плечо Кружилину. Тот опять пошатнулся, но устоял.
— Спасибо, господин бригадир, — пошевелил Василий засохшими губами. — Благодетель ты… Не забуду.
— Держи. Марш в колонну! — И Назаров толкнул его в строй.
То, что сделал Назаров, было небезопасно. Айзель, начальник команды, был хозяином жизни и смерти любого из этих людей в полосатых одеждах, в том числе и Назарова. Но то ли он был сильнее обычного пьян, то ли просто в этот момент отвернулся — он ничего не заметил. И, подойдя, только спросил равнодушно:
— Готовы?
— Так точно, господин капо. Ждём вас…
— Давай.
— Ша-агом арш! — тотчас крикнул Назаров.
Колонна качнулась и двинулась.
Василий в этот вечер не выронил камня и не видел, не слышал, чтобы кто-нибудь другой выронил, он брёл где-то в середине колонны, не чувствуя почему-то на плече тяжести. Да и вообще не чувствовал плеча, всей левой половины тела. Придя к бараку, он не имел сил аккуратно положить груз к стене, камень с грохотом упал на землю. Но, к счастью, Айзеля поблизости не было, а стоявший рядом заключённый чех сказал Назарову по-русски с сильным акцентом:
— Ваш друг очень плох. Завтрашний день он не выдержит.
— Молчать! — прикрикнул негромко Назаров. — Все вы здесь друзья!
— Но завтрашний день будет для него последним! — не унимался чех. — Это же очевидно.
— Не ваше дело! Быстро помыть котелки.
Василий, слушая это, только усмехался. Он стоял, прислонившись спиной к стене барака, тёр правой рукой бесчувственное левое плечо и с неприкрытой ненавистью глядел на бывшего и вот на теперешнего своего начальника. Тот чувствовал его взгляд, но не оборачивался к Василию, стоял и наблюдал, как заключённые складывают камни. Наконец всё же не выдержал, глянул на Кружилина.
— Спасай вас… Живо за котелком! Увидит Айзель, не понимаешь, что ли?
Василий опять усмехнулся, кивнул на чеха:
— А ты не верь ему. Я здоров. И я всё выдержу. Запомни, капитан, я — выдержу!
Он говорил тихо, никто его не слышал, кроме Назарова. Лишь новоиспечённый бригадир явственно разобрал все слова, чувствовал всю желчь и всю угрозу, заключённую в них, худые его губы, начавшие уже розоветь, нервно дёрнулись.
— Выдержишь… Тут будь хоть из железа… — проговорил Назаров ещё тише, чем Василий, и, если бы кто услышал его голос, кроме Кружилина, всё равно бы не понял, угрожает или в чём-то оправдывается бывший капитан Красной Армии.
— А я ещё крепче, чем из железа, — упрямо повторил Василий. — Я хочу жить и выживу. А ты — нет. Ты не выживешь всё равно, иуда…
И, не обращая больше внимания на стоящего истуканом Назарова, не видя, как он сжимает судорожно свою плеть, пошёл, поплёлся в барак.
Никакого недомогания Василий в этот вечер действительно не чувствовал. Он вместе с другими сходил за баландой из брюквы. И когда выпил её, почувствовал даже сытость. И смертельная усталость будто прошла. На плацу он стоял не шатаясь, только небывало хотелось спать. А когда добрался до нар, сонливость неожиданно исчезла. Едва он закрыл глаза, перед ним возникли вдруг счастливые глаза Лёльки Станиславской, его Лёльки, с которой он познакомился когда-то в городском парке Перемышля. Когда это было? Давно-давно, может, сто, может, двести лет назад. И всё это время она никогда не являлась ему, он не думал о ней, забыл совсем, будто её и не было на свете. Но ведь она была, она любила его когда-то, и он её любил, они договорились пожениться, как только он выслужит свой срок и демобилизуется из армии. «Но это долго ещё, боже мой, как это долго!» Василий явственно припомнил вдруг, что эти слова она произнесла, лёжа в траве, среди полевых белых ромашек. Когда же это