— Мотивировать… Слово-то какое! А так и обозначим в представлении: за получение высоких урожаев ржи в условиях засухи… А там, в Москве, пусть поправляют, как хотят.
— Хорошо. Вот за это… за это народ нам спасибо скажет.
— Нам, — поморщился первый секретарь. — Мы должны нашему народу спасибо говорить.
Он поднялся, отошёл к окну. Отодвинув в сторону занавеску, стал молча смотреть на улицу. Субботин остался сидеть. Его давно беспокоила неотвязная мысль: первый секретарь говорит одно, а думает, кажется, всё время о чём-то другом. О чём же? Что это всё значит?
— Не знаем мы… Я по крайней мере не знал ещё, как за эти два трудных и страшных года узнал, наш народ, — проговорил он от окна. — Ему не только спасибо — в ножки надо кланяться. Низко-низко… И поклонимся публично, перед всем миром, Иван Михайлович, придёт час. Я это знаю… Назарову этому, Нечаеву, Кружилину — всем. А ты говоришь: чем мотивировать? Кстати, как там Нечаев?
— Как? Умирает медленно. Это всем ясно. И он сам знает.
— Да, удивительно, — тихо проговорил первый секретарь обкома. — А что унесёт с собой в могилу? Ничего, кроме сознания честно исполненного человеческого долга перед людьми, перед землёй, по которой ходил. А это немало, Иван Михайлович. И ему, я полагаю, легко умирать…
Странные слова, отметил Субботин, произнёс секретарь обкома. А мысль, заложенная в них, не странная, не кощунственная. Вот как бывает. И спросил:
— Что там, в Наркомате, по поводу будущего директора завода думают? Кружилин беспокоится… Утвердят Хохлова? Ты хотел поговорить с наркомом.
— Я говорил, Иван Михайлович. Миронов какой-то вроде будет назначен. Генерал из Наркомата. Из репрессированных в тридцать седьмом. Сейчас полностью оправдан. Сам почему-то попросился на этот завод, как объяснил нарком. Почему сам? Ты не знаешь?
— Не имею понятия.
— Да, да… Ну ладно, Иван Михайлович. — Говоря это, первый секретарь обкома медленно отвернулся от окна, так же медленно двинулся к своему рабочему столу. Но, подойдя к нему, не сел, а лишь взял со стола какое-то письмо с приколотым к нему конвертом, с трудом поднял тяжёлую голову. — Иван Михайлович, я должен… обязан, к сожалению, сообщить это тебе. Ты мужественный человек… Твой сын Павел…
Первый секретарь обкома это говорил, а все вещи, находящиеся в кабинете, — мебель, портреты на стене, занавески на окнах и сами окна — потускнели вдруг, качнулись и поплыли, поплыли… И сам первый секретарь обкома как-то странно наклонился и, не падая окончательно, метнулся к нему. В уши ударило ещё раз глухо и больно:
— Иван Михайлович! Иван…
…Он очнулся на диване. Рядом на стуле, взятом от стола для заседаний, сидела та самая женщина-врач, которую Иван Михайлович видел в приёмной, — теперь она была в белом халате. Первый секретарь обкома стоял возле неё.
Очнулся Иван Михайлович оттого, что услышал запах какого-то лекарства. В голове стучало. И в груди, там, где сердце, стояла тупая, тяжкая боль.
Он приподнялся, спустил ноги на пол.
— Пашка, средний сын… Последний, — мучительно проглотив тяжёлую, с острыми краями пробку, торчавшую в горле, проговорил он. — Сперва крайних выбило, теперь в серёдку… Теперь я совсем один.
— Теряем сыновей, Иван. Теряем дочерей… — проговорил первый секретарь обкома, присаживаясь рядом на диван. — Не ты один теряешь. Всем тяжко…
— Да, это так. — Субботин, судорожно вздохнув, поглядел мутными глазами на врача, на первого секретаря. — Спасибо вам…
— Поезжай домой, Иван Михайлович. Отдохни, успокойся, если можешь… Вот Зинаида Даниловна побудет с тобой.
— Нет… Я пойду к себе в кабинет. Что же… надо работать. Надо работать.
— В Шантару ехать я тебе запрещаю. На пленум кого-нибудь другого пошлём.
— Нет, я сам поеду, — упрямо мотнул он белой головой.
…Когда Иван Михайлович Субботин снова шёл через приёмную, солнечные полосы, бившие из окон и растекавшиеся по паркетному полу, были чёрными, и он спотыкался об них.
Было второе августа, день стоял безветренный, тёплый, небо чистое и высокое.
На берегу Громотухи оживлённо, как на воскресном базаре. Галдели и кричали люди, на разные голоса звенели и хрипели пилы, скрипела прибрежная галька, по которой на лошадях таскали из воды мокрые, тяжёлые брёвна. Их распиливали тут же вручную на доски, на брусья, соорудив для этого высокие козлы, складывали в штабеля, а оттуда грузили на автомашины и подводы, увозили.
На не расчаленных ещё плотах купались ребятишки, с хохотом и визгом прыгали в воду, подымая тучи брызг. Старухи и женщины подбирали древесную кору и щепки, всякие обрубки и обпилки, связывали в вязанки или нагружали ими ручные тележки и увозили к себе домой — на топливо.
Над рекой по всему берегу стоял густой и холодный запах коры и сосновых опилок.
— Хорошо, а! — воскликнул Субботин, оглядывая всю эту трудовую суматоху. — Весело.
— Оно весело, пока с тучки не навесило, — сказал Филат Филатыч. Он стоял рядом, простоволосый, прижимая к груди замызганный старинный картуз.
Кружилин только что познакомил Субботина с ним, сказав:
— Вот он, Филат Филатыч, и приплавил нам лес с верховьев Громотухи.
— Спасибо, Филат Филатыч, — повернулся к нему Субботин, с любопытством оглядел. — Я знаю, что ты великого уменья в этом деле.
— Откуда ж, барин? — сорвав свой головной убор, спросил, посверкивая узкими глазками, неугомонный старик.
— Это какой же я тебе барин?! — изумился Субботин.
— А кто ж ты таков? Из самого Миколаевска, слыхал. Глядишь вон как строго. Ух! Откудова я тебе, грешный, известный-то?
— И что грешен ты, знаю! Жену ты сильно обижал. Так?
— Ну… было, — растерялся старик. — Да ты кто ж таков?
— Барин я, ты ж определил… А жена у тебя славная была. А ты дурачок-лесовичок.
С этими словами Субботин отвернулся и, наморщившись, сунул ладонь под полувоенный френч, стал растирать защемившее опять сердце. А старик так и остался стоять, прижав к груди своей картуз.
Пощипав, сердце отпустило, Иван Михайлович снова улыбнулся и произнёс это «весело», на которое откликнулся Филат Филатыч, всё ещё с удивлением оглядывая Субботина.
— Откуда ж сегодня дождю быть? — спросил Филата Филатыча Кружилин. — На небе ни тучки.
— А будет. Сёдни Ильин день. А на Илью до обеда лето, говорится, а после обеда осень.
— Да вон же какая жарынь стоит!
— А поглядим, — усмехнулся опять старик. — Не дождик, так гром постучит, это уж обязательно. Илья сатане места не да-аст!
— Ну-ну, интересно, — повернулся к старику Субботин. — Почему ж не даст?
— Осерчал.
— За что же?
— Так дело как у них было? — Старик наконец картуз свой бросил на голову, полез за кисетом. — Сатане шубу надо было сильно к спеху сшить. Холода, значит, должны скоро подступить, а он без шубы ещё. Сел он под сосну с утра, принялся за дело, да не поспел к вечеру. А ночью, известно, темно. Ну, в тую ночь Илья-то и гремел, оповещал, что лето кончается. Как молния блеснёт, сатана и продёрнет иголку с ниткой в шубу. А там опять темно, ждать опять надо, ни иголки, ни шва не видать. Ну, леший терпел-терпел да заворчал: «Што ж ты, Илюха, не часто светишь, обессилел, что ли, козёл облезлый?» Илья-то на это и осерчал, ка-ак пустил в чёрта громовую стрелу. Да он, чёрт, на то и чёрт, увернулся. Сосну расщепало, а чёрт убёг со своей шубой. Ну, с тех пор и гоняется Илья за ним, не даёт нигде присесть. Где сатана лишь притулился, а тот стрелу туда пущает…
— Интересная сказка, — проговорил Субботин. — Я даже такое где-то и слышал…
— Вам всё сказочки, эх! — обиделся старик. — Я лесовик, умом невелик, да знаю — испокон веков зажин ржи у нас тут на Семёнов день делали. Это по-нынешнему третьего августа, завтрева. А вы только, слыхал, послезавтрева этот, как ваше собрание там называется? Послезавтрева собираетесь речи говорить: как, мол, нам хлеб молотить. А что речи? Надоть жатву начинать. А то ныноче…
— А мы, Филат Филатыч, уже целую неделю рожь убираем, — сказал Кружилин.
— Н-но? — похлопал глазами старик.
— А что нам этого Семёнова дня ждать? Как созрела, так и начали.
— А это правильно: чего ждать? — тут же согласился старик. И всё-таки ввернул своё: — По нонешнему урожаю, конечно. А так — на Семёнов день надо, как люди всегда делали.
Шагая от реки, Субботин опять морщился, держал руку на сердце. Кружилин давно заметил это, спросил:
— Иван Михайлович, тебе… нехорошо?
— Нет, нет. Сейчас вот перекушу чего, и по полям поедем. К Назарову напоследок хочу заглянуть. Кстати, первый секретарь обкома сказал, чтоб его и других, кого считаешь нужным, к наградам представить.
Субботин говорил, тяжко дыша, на лбу его проступили капли пота.
— Пойдём ко мне пообедаем.
— Перед отъездом ещё на завод заглянем… А занятный этот Филат Филатыч. Ишь как он — «барин»! Ты давно его знаешь?
— С гражданской. Даже ещё раньше.
— Так ты не забудешь — к наградам?
— Разве такое забывают?
— А после пленума, Поликарп, мы с тобой кое-куда сходим. К этой самой Акулине Тарасовне, бывшей жене Филата Филатыча. Передавал ты ей от меня поклон?
— А как же. Разыскал я её…
— Спасибо. Вот и ещё раз хочу зайти к ней, попрощаться… — И, видя, что Кружилин что-то хочет сказать, торопливо добавил: — Ну ладно, ладно, иди по своим делам, а я — к себе. Не провожай дальше! Через час-полтора я приду в райком.
Повернул в переулок и пошёл. Кружилин, заподозрив неладное, шёл за ним в отдалении. Но Субботин шагал твёрдо, ноги ставил крепко, худая спина его покачивалась в такт шагам. Не обернувшись ни разу, он скрылся за дверью крохотной, в четыре комнатушки, шантарской гостиницы, которая именовалась исстари «Заезжий дом колхозника».
Не пришлось больше Ивану Михайловичу Субботину поездить по полям, сходить к Акулине Тарасовне Козодоевой, напрасно ждали его Нечаев и Савчук на заводе, не увидел он больше Назарова. Последний раз подышал он в этот день чистым речным воздухом, напоённым запахом солнца и свежей сосны, последний раз глядел на сверкающую воду, на купающихся ребятишек, на чистое голубое небо.