— Субботин перед смертью сказал: «Всю жизнь меня будто медведь-шатун ломал, будто крутила какая-то дикая и безжалостная сила, а я пытался ей не поддаться, одолеть…» Последние слова это его были.
— Хороший был человек, вечное ему царство небесное, — негромко откликнулся Назаров. — Он всегда в глубь народа глядел.
Под навесом по-прежнему стучали веялки, слышался говорок, раздавались крики, иногда вспыхивал женский смех. Подъезжали и отъезжали брички, гремя колёсами, звенело зерно, насыпаемое железными плицами в тачки. Работа шла там безостановочная, весёлая и нетрудная, какой и всегда бывала, как давным-давно приметил Кружилин, на любом хлебном току. Хмарь или ясная погода стоит, тепло или холодно — на току работа всегда людям в радость, и, чем больше этой работы, тем веселее, тем легче она идёт.
— А дикая сила — что ж, её хватило на наш век, да и сынам нашим ещё хватит, — помолчав, заговорил опять старый председатель. — Но тут что главное понимать? Эвон речка Громотуха наша… Невелика царица, а разойдётся, бывает, — только держись, да сумей ещё. И крутит, и волной бьёт, пеной шипит да в глаза хлещет… Не зря и Громотуха. Но это сверху. А в глубине потихоньку течёт и течёт неостановимо, куда надо. Ветер хлещет, назад волну гонит, а она вперёд течёт…
За такими вот словами, хотя это и не было каким-то откровением для него, Кружилин и приехал к Назарову.
— Да-а, — произнёс он. — А нахлебаться нынче нахлебаемся.
— Это уж досыта, — подтвердил Панкрат. — Одна радость — немца под Орлом расколотили. Алейников не пишет боле?
— Нет, ничего не получал.
Всё время, пока они сидели и разговаривали, чей-то пёстрый телёнок щипал жёсткую, давно пересохшую травку неподалёку от не сжатой ещё хлебной полоски, потихоньку приближаясь к ней. Теперь он, раздвинув мордой колосья, вошёл туда.
— Потравит же, — указал на телёнка Кружилин.
— Эй, Агата! Савельева! Ослепла, что ль? Отгони своего телка от хлеба, язви тебя! — закричал Назаров сердито, не вставая с места.
— Ах он, проклятый! — вскричала и Агата, бросила плицу, кинулась к полосе.
— Распустили скотину. Мало я с вас шкуру за это спускал! — пригрозил председатель сразу всем работницам на току.
— Скосил бы ты её скорее, эту полоску, — сказал Кружилин. — Пока совсем не потравили.
— Да мы смотрим. Сожнём на днях. Да что эта полоска… По весне обещал твоему Хохлову шестьсот центнеров сверх плана. Да вот и плана нынче не дадим. Народ, конечно, не виноват, а приедет Хохлов, всё едино в глаза ему стыдно глянуть.
— Не приедет.
— Что, и он?! — привстал было тревожно Назаров.
— Да нет. На завод я его отпустил всё же. Без директора пока завод. Хохлов пока там…
— А на месте его кто ж будет?
— Малыгин.
— Этот… шаромыжник?! — возмущённо воскликнул Назаров.
— А где я другого, не «шаромыжника», возьму? — повысил голос и Кружилин. — Так я кроил и этак… Мужик всё же, фронтовик, ранен был… Может, поумнел на фронте. Поглядим… Не председателем его, а и. о., то есть исполняющим обязанности.
Агата, стегая своего телка и что-то визгливо покрикивая, загнала его в деревенскую улицу, возвратилась на ток. К ней шагнула, будто выговаривая за телка, Анна Савельева, тоже работавшая сейчас здесь, потому что вторую бригаду Назаров ликвидировал, работы там никакой не было, на ток возить нечего, а скотные дворы опустели — уцелевших от ящура коров отогнали в карантинные загоны, устроенные в тайге, павших увезли на скотомогильник, всю территорию бригады залили карболкой. Хмурая, повязанная по-старушечьи платком, Анна глянула на Кружилина, в самом деле сказала какие-то слова Агате, та стала будто в чём-то оправдываться, и обе они отошли за веялку.
Ещё в июле, сразу же после того как приезжал Кружилин во вторую бригаду с письмом Алейникова об Иване и Семёне, опять исчез Андрейка. Он опять убежал на фронт, сообщив об этом в записке, прилепленной к бочке, в которой он возил воду. Убежал он, видно, с вечера, бумажку утром увидела повариха Антонина, пришедшая к бочке за водой, выронила ведро, отодрала записку, с криком побежала к Анне. Но та, глянув в бумажку, в которой, помимо короткой информации, что он, Андрейка, «ещё раз пошёл на фронт, где Сёмка», было прибавлено: «Лучше не поднимай, мам, шуму, теперь всё равно нас с Витькой никому не поймать», — будто вняла этим словам и обрезала Тоньку:
— Ну и что шумишь-то? Замолчь.
— Так… ребёнок! Погибнет…
Анна записку эту аккуратно сложила вчетверо, зажала в кулаке, отвернулась чуть в сторону и долго глядела молча куда-то за Звенигору. А Тонька, ошарашенная, ждала.
Потом Анна вот таким старушечьим манером завязала потуже платок, вздохнула:
— Значит, это ему сильно надо… Ты, Антонина, молчи. Раз я прошу, ты и молчи…
Повариха и молчала. Анна сказала всем, что сынишка её уехал на несколько дней в Шантару. Никто и не беспокоился об нём, пока сама же Анна не сообщила о его убеге Назарову.
— Да ты в уме ли?! — вскричал он свирепо. — Где его теперь искать?
Анна на это лишь повторила прежнее:
— Значит, ему это надо было, Панкрат.
…Анна ушла за веялку, и Агата за ней, а Кружилин, проводив их взглядом, спросил:
— Так этот беглец больше и не подал о себе вестей?
— Нет. Как в воду, стервец, канул. Фёдор, муж, вестей сразу не подавал — ладно… Сёмка давно молчит что-то. Теперь этот страмец… Прям на виду чернеет баба, углём берётся. Всё мертвей и мертвей молчит…
— Ладно, — произнёс Кружилин обычное, что говорят, когда надо переменить тяжёлый, неприятный разговор. — Будем надеяться, все отыщутся… У тебя сколько в колхозе шантарских ребятишек? Отпускай их давай. В школу скоро. Где они счас-то?
— На карантинах. Коровёнок мы по пять-шесть штук разделили по загонам, чтоб в случае чего не на всех зараза расползлась. Детишки за ними ходят, молодцы. До холодов ящур не уймётся, это уж известно. Что же, надо отпускать…
— Над ребятами всё тот, Володька Савельев, верховодит?
— Он.
Кружилин поднялся, пошёл к ходку. Назаров, покашливая, ковылял следом, сгорбив плечи, опустив низко руки.
Подтягивая чересседельник, Кружилин спросил:
— Я кандидатуры к наградам просил представить…
— А я тебе и ответил — Володьку вот этого, мать его, Агату. Ну, Анну ещё. А можешь Тоньку-повариху али деда Евсея. Да любого другого. У нас все герои одинаковые… Ты что, всерьёз думаешь это… представлять? Ишо бы в другое время, если…
— Просят из области же.
— Ну, попросят да под ноги бросят.
— И всё-таки ты список в райком представь. Официально, — сказал Кружилин.
Анна чернела, сердце её материнское почуяло, что с Семёном что-то случилось. Не было для этого причин, кажется, вон какие известия привёз не так давно Кружилин о Сёмке с Иваном. Анна взяла на другой день у Агаты измятый газетный клочок с напечатанными их портретами и заметкой, долго вглядывалась в черты сына. Какой-то незнакомый он был на этой плохонькой газетной фотографии, наверное, потому, что в военной форме она его никогда не видела. Поглядев, сказала:
— Наталье надо бы отдать. Ты ж всё ж таки взрослая.
«Взрослая» Агата сперва отрицательно мотнула головой. Затем, подумав, взяла ножницы, отрезала изображение Ивана, остальное вместе с заметкой протянула Анне.
Тогда, в июле, ещё надеялись, что пшеница кое-где выдюжит, готовились к жатве, обихаживали ток, косили на лугах жухлые, низкорослые травы, смётывали в невысокие стога, ремонтировали коровник к зиме — дел, словом, в бригаде было по горло. И всё же Анна поздним вечером однажды побежала в Шантару, где-то уже за полночь стукнулась в домишко бабки Акулины, протянула сонной Наташе газетный обрывок:
— Вот!
— Ой?! — воскликнула та испуганно. — Что? Что?
— Дурочка, ты погляди сперва.
Наташа торопливо бегала глазами по строчкам, ничего сначала не понимая, а когда до неё дошло, она снова воскликнула:
— Ой! Да это же… Боже мой, мама! Бабушка! Да посмотрите же — ведь Семён, Семён!
И ткнулась в грудь Анны, радостно заплакала.
В бригаду Анна вернулась на рассвете, всё ощущая на груди тёплую и тяжёлую голову жены своего сына, слыша ровное дыхание его грудной дочери, которая спала в кроватке.
Лёгкое чувство не покидало её всё утро. А где-то во второй половине дня неизвестно почему и откуда явились и забеспокоили её тревожные мысли: «Чего это я радуюсь-то? Не к добру… Там вон какие, по радио говорят, бои хлещут…»
Женское сердце вещун, а материнское тем более. Тревога эта пришла к Анне, нахлынула, захлестнула её тотчас, даже в те минуты, когда Семён по вздрагивающей от взрывов земле, сквозь фонтаны земли и огня гнал свою горящую самоходку к высоте 162,4, где была окружена батарея Ружейникова, когда он, подчиняясь приказу командира самоходки Магомедова, вывалился мешком наружу. Через горы, леса и реки, через необозримое пространство, через тысячи и тысячи километров почуяло материнское сердце, что к сыну её пришла беда. И в тот момент когда в пятнадцати — двадцати шагах от Семёна, там, где горела покинутая им самоходка, рвануло небо и землю, Семён упал и в ушах его зазвенело, засвербило, будто туда забилось по комару, Анна, почувствовав нестерпимую боль в сердце, схватилась за грудь и осела на землю.
— Тёть Ань! Тё-ёть Ань?! — испуганно вскричала Тонька-повариха. — Ты чего?
— Не знаю… Почудилось, будто с Сёмой что…
— Ну вот ещё! Чего там с ним? Ничего!
— Не-ет, — мотнула она головой, — это я… почувствовала.
Да, она это почувствовала безошибочно, хотя не было для того никаких причин, кажется, и никто не объяснит такой особенности материнского сердца.
Она с того дня ни с кем о сыне больше не говорила, чернела всё больше, сделалась какой-то безучастной к делам. Когда она прочла оставленную на бочке с водой Андрейкину записку, у неё лишь плотнее сдвинулись брови и она произнесла эти свои слова, поразившие сперва повариху, а потом Назарова. Вскоре разразилась эпидемия ящура, её это будто не очень и обеспокоило, она равнодушно смотрела, как с коровьих морд течёт слюна, спокойно распоряжалась павших животных отво