Вечный зов — страница 289 из 308

Едет киноаппарат.

В небе пасмурном, бездонном

Ветер носится, трубя.

Жду напрасно почтальона —

Нету писем от тебя.

Окольными путями Дмитрий узнал, что она вышла замуж и после окончания университета стала работать учительницей в Виннице, в одной из средних школ. И он начал писать ей туда, в школу:

По тебе тоскует всё на свете:

Молодой черёмуховый ветер,

Птицы,

Солнце,

Травы,

Зеленя.

Как ты там без них

И без меня?

Приходи в цветенье разнотравий,

В мир,

Что без тебя осиротел.

Радоваться жизни я не вправе,

Как того бы искренне хотел.

Без тебя —

В душе тоска без края:

В поле коростели не кричат.

Рыба на озёрах не играет.

Соловьи беспомощно молчат.

Приходи!

И солнце наших вёсен

От чужого глаза сбереги.

Я, как лодка,

Что стоит без вёсел

У чужого берега реки.

Писем таких за последние десять — двенадцать лет он написал ей великое множество. Они не возвращались обратно, и ни разу ничем она не дала ему знать, что получать их ей неприятно, чтобы он со своими стихами оставил её в покое.

Его постоянно обуревало желание поехать в эту Винницу, которая была, как ему казалось, где-то невообразимо далеко, за семью морями, поглядеть на Ганку хотя бы издали, самому оставаясь незамеченным. И однажды от такого искушения не устоял, поехал втайне от всех и будто даже от самого себя.

Он разыскал школу, где она работала, выбрал в школьном скверике, в самом его углу, скамейку, откуда была видна входная дверь. Держа наготове газету, чтобы в случае чего ею закрыться, стал ждать конца уроков и её выхода.

Она вышла в компании трёх или четырёх молодых женщин, видимо тоже учительниц, и он, забыв про свою газету, словно прикипел к скамейке, недвижимый. Это была она, Ганка, и не она! Она стала взрослее и… ещё красивее. Он издали увидел её глаза, глубине и таинственности которых всегда поражался, и почувствовал, как сердце его лопается от боли…

Ганка о чём-то перемолвилась с женщинами, рассмеялась и пошла. А Дмитрий всё сидел и сидел на скамейке, не ощущая времени, не понимая уже, где и зачем сидит. Перед ним стояла её улыбка, он видел блеск её глаз, в ушах звучал её смех…

В Москву он возвращался полностью опустошённый и словно чем-то пристыженный. И больше своему мучительному искушению никогда не поддавался.

Нынче он приехал в Михайловку, когда лежали ещё глубокие снега, теперь они стаяли, цвела земля подснежниками, обливало её щедро весеннее солнце, и по-весеннему весело и заполошно кричали птицы — одни вили уже свои гнёзда, другие собирались их устраивать, — а на душе у Дмитрия, как всегда в такие дни, было грустновато и пусто. Но ему хорошо работалось, в пустой будто бы душе рождались мысли, слова и строчки, они превращались в стихотворения, которые, он знал, будут лучшими в его будущей книге.

Днями он бродил по полям, разговаривал с председателем колхоза семидесятидвухлетним Кружилиным, который на память знал чуть ли не все его стихи, с безногим бухгалтером Инютиным, с колхозниками. Дмитрий знал здесь всех, и его все знали. А ночами писал, писал, спать ложился только под утро…

* * * *

Анна Михайловна Савельева вот уже много лет изумлялась тому, что получилось из среднего сына. Поэт, стихи пишет, песни всякие, их вон даже по радио иногда поют, — да с чего это?! Откуда это у него?! И где он слова-то отыскивает такие? Ну, обыкновенные вроде слова, а так уложены в строчки, что хватает за душу.

Особенно нравилась ей вот эта его песня:

Тихо яблоня цвела

Над дорогою.

Я под солнышком росла

Недотрогою.

Мимо плыли журавли,

Журавли мои.

И ребята мимо шли

Нелюбимые.

Но любовь моя жила

Где-то около.

Я любимого ждала

Синеокого.

Я ждала в своём саду

Чудо-радугу,

Что окрасит высоту,

Да ненадолго.

Может, счастье ждёт меня,

Всё надеюсь я.

Ах ты, долюшка моя,

Доля девичья!

Ты у всех у нас одна,

Доля вечная,

Что, как платье, нам дана,

Подвенечное.

Анна плакала, когда слушала по радио эту песню, и думала, что он, Димка, написал всё это о ней, о её нескладной и горемычной судьбе. Нет, он никогда не расспрашивал никаких подробностей о её жизни, о её далёких-далёких теперь отношениях с Фёдором, с Иваном. «Но ведь написал, написал, что моя любовь жила около, я любимого синеокого всегда ждала. Это же он, Иван… Глаза у него не синие, а серые, но это он. И ждала… Сама о том не думала, а было так. Но пришёл другой, всё растоптал, раздавил своими безжалостными сапожищами всю молодость и всю жизнь, которая снова уж не начнётся, не повторится. Вот какая долюшка моя… О том и предупреждал когда-то давным-давно этот… изверг (отца своего Анна даже в мыслях никогда не могла назвать отцом). Установят, мол, предупреждал он, эту новую жизнь, которую ты человеческой называешь, за которую ты со своими партизанами бьёшься, а тебя в эту жизнь и не пустят, рано или поздно припомнят, чья ты дочь…»

Но эти горькие раздумья были обычно недолгими. Никто и никогда не припоминал, думала она потом, чья она дочь. Жизнь была тяжкая и не сладкая, это верно, да не потому, что она дочь бывшего богатея Кафтанова, а потому, что встретилось на пути это исчадие ада — Фёдор. Из одного гнезда, а разные птенцы. Коршуном оказался. А ей орлом представлялся. Господи, какие девки в молодости глупые все! Но как ни тяжкой судьба её оказалась, а ведь не выбросил её никто из этой новой жизни, даже Фёдором никто не попрекает. Нет, и жизнь она прожила не напрасно и не бесплодно, и сыновей вырастила, каких надо. Старший, Семён, дрался с фашистами без страха, медалью и орденом Ленина награждён, награды эти переслали Наталье, жене его. Погиб Сёмушка где-то, сложил голову за землю свою. Он сложил, а младший, Андрей, — офицер Советской Армии, уже старший лейтенант, теперь стоит на её защите. А сын средний, Дмитрий, рассказывает людям, какая она красивая и привольная, земля эта, за которую пали где-то Семён и многие-многие тысячи таких, как он, молодых и весёлых, вошедших бы сейчас в самую силу, нарожавших детей.

Да ведь она, Анна, счастливая, счастливая!

И она брала книжки сына, которых накопилось у неё уже с полдюжины, перелистывала их, останавливала свой взгляд на строчках и четверостишиях, особенно её чем-то поразивших.

Анна знала, что среднему её сыну живётся не так-то уж и легко там, в Москве, что в газетах и журналах его частенько поругивают за какую-то однозначность, монотонность, патриархальщину в его стихах, за серость и какой-то «квасной патриотизм». Где эта серость и однозначность, она не понимала, почему добрые, идущие от самого сердца слова сына о родной земле называют «квасным патриотизмом», уразуметь не могла. «Стихи — дело не простое, — думала с грустью иногда она. — Может, я в них ничего и не понимаю, а пишут про Димку, про то, что он сочиняет, люди умные, им виднее…»

Об этом самом «квасном патриотизме» очень сердито писали в одной газете, когда Дмитрий напечатал такое стихотворение:

Какой неведомый покой

Мне душу опечалит

И в край неведомо какой

Печаль моя отчалит?

И вновь я обрету

До слёз

Родную с детства волю

У жёлтой заводи берёз,

Что задремала в поле.

Печаль последнего шмеля,

Прощальный крик гусиный

Всем существом поймёт земля,

В печали обессилев.

Меня,

Частицу той земли,

Что Русью величают,

Легко заденут журавли

Крылом своей печали.

И я, как в позабытый сон,

Стремясь поспеть за клином,

Легко уйду за горизонт,

Что журавли раздвинут.

Мне будет грустно и легко,

Песчинки слов роняя,

Лететь куда-то далеко,

На вожака равняясь.

Но вдруг пойму я,

Неспроста

Под сердцем боль почуя,

Что бесконечна высота

И даль,

Куда лечу я.

Что я могу

Родную речь

Забыть, усвоив птичью,

Могу без визы пересечь

Любое пограничье.

Куда я — там?

Зачем я — там?

Без Родины — куда я?

Всё ниже, ниже

Высота,

Всё выше, выше

Стая.

И вот земля,

Моя земля,

Родная,

Под ногами.

Шумят осины, шевеля

Костров осенних пламя.

И я гляжу в родную даль

Легко

И виновато…

И больше не зовёт печаль

За горизонт покатый.

— Чего же хочет этот критик? — спросил Кружилин, придя к ним с газетой, где была напечатана ругательная статья. — Ведь так можно всякий талант убить.

— Ну, положим… — возразил Дмитрий. — Настоящий талант никогда и никому ещё убить не удавалось. Можно убить поэта, но талант его — никогда.

Кружилин долгое время молчал, перечитывал какие-то строчки из статьи, снова молчал.

— Да… — шевельнулся он наконец, кивнул на газету: — Такие вот критики, видимо, много тебе неприятностей доставляют.

— Бывает, — согласился Дмитрий с усмешкой. — Но я к занятиям таких критиков отношусь равнодушно, Поликарп Матвеевич. Ещё Маркс говорил, что только из спокойствия могут возникнуть великие и прекрасные дела, оно — та почва, на которой только и произрастают зрелые плоды.