От Звенигоры Кружилин и Зубов ехали вместе. Остальные пошли искупаться на прощанье в Громотухе, а они сели и поехали молча, и лишь минут через десять Кружилин сказал:
— Утром я не пригласил тебя сюда. Я помню, там, на Огнёвских ключах, тебе было не очень легко и приятно. И я подумал…
— Да, ты меня пожалел, я понимаю, — проговорил Зубов. — Но видите ли, Поликарп Матвеевич… Я вам отвечу стихами. Не Дмитрия Савельева. Недавно мне попались на глаза стихи армянского поэта Ованеса Туманяна. Вот эти:
В сей мир, где тьмы людей перебывало,
Приходит вновь и вновь людей немало,
Чтоб опытом столетий пренебречь
И путь неверный начинать сначала.
Проговорив это, Зубов немного помолчал и сказал с горечью:
— Я один из таких людей… Был одним из таких. Но это, к счастью, уже в прошлом. Как здоровье, Поликарп Матвеевич?
— Какое теперь здоровье! — грустно промолвил Кружилин, кивнул на лежащий в ходке костыль. — С подпоркой хожу вот давно. Весной попросил от работы меня освободить. Тяжело стало. Сын нынче институт окончил, женился наконец в городе. Агрономом он теперь. Вот с ними и буду жить где-нибудь.
Поликарп Матвеевич Кружилин был совершенно сед, плечи его похудели и сгорбились, руки, когда он держал в них что-нибудь, тряслись.
— Ну, а как ты живёшь? — спросил он у Зубова.
— Нормально. Работаю, жена тоже. Сын учится… Я взял к себе Акулину Тарасовну Козодоеву, старушку эту, которая брата моего отца вилами запорола… Я вам рассказывал за что. Помните?
— Как же, помню…
— Ей уже под девяносто где-то. Бодренькая ещё, бегает. Но слабеть зрением начала. И мы решили с женой, что наш долг о ней… позаботиться. Еле уговорил Наталью Александровну уступить нам старушку.
— У неё муж когда-то был, Филат Филатьич… Забавный старик. Слышал о нём?
— Не только слышал, не раз беседовал с ним о моём отце. Знавал он его, оказывается, тоже.
— Да, кажется. Давно я не видел старика. Жив ещё?
— Скончался, Поликарп Матвеевич.
После этих слов Кружилин долго молчал. Дорога шла между двух хлебных полос. Поликарп Матвеевич сидел в ходке угрюмый, тусклыми глазами, в которых ничего, кроме старческой тоски, не было, глядел, как под несильным ветром качаются зелёные ещё, тяжёлые, квадратные колосья, уплывают назад, а навстречу движутся всё новые и новые. Казалось, два гигантских зелёных колеса, два жёрнова медленно вращаются навстречу друг другу, едва не прикасаясь. Казалось ещё, что не лошадь, гладкая и сильная, тащит ходок, а сама собой приближается зелёная стена тайги справа, а Звенигора, оставшаяся сзади, сама собой уплывает всё дальше, что это тоже какие-то огромные гигантские жернова, не останавливающиеся ни на мгновение, работающие вечно.
— Может, потому и говорят: всё перемелется — мука будет, — произнёс он.
— Да, к сожалению, — откликнулся Зубов, подумавший, что Поликарп Матвеевич говорит о бренности человеческого существования, о кратковременности пребывания человека на земле.
Но Кружилин имел в виду не это.
— Опыт столетий — это и есть та самая мука, из которой люди испекут хлеб истины. И всё меньше и меньше в этот мир будет приходить людей, чтоб этим опытом пренебречь и неверный путь сначала начать. Всё меньше, а потом и вовсе таких не будет.
— Да, это конечно, — сказал Зубов. — Недёшево только опыт этот достаётся людям.
— Недёшево, — откликнулся Кружилин. — Как ещё недёшево!
Вечером был прощальный ужин, на который Анна пригласила и Кружилина, и Зубова, и Кирьяна Инютина с Анфисой. Кирьян тоже разменял уже недавно седьмой десяток, но по-прежнему работал в колхозе бухгалтером. Передвигаться на своей каталке по грунтовой дороге ему было тяжело, поэтому Анфиса привезла мужа на телеге. Андрей и Дмитрий сняли его и с незлобивыми шутками и смехом внесли в дом.
— Только стишки твои, Дмитрий, и явился я послушать, — сказал Кирьян. — А так тяжело уж мне по гостям. И людям-то возиться со мной…
— Вани… Ивана, жалко, нету, — несколько раз проговорила Анна, рассаживая гостей. — Зачем это люди из родной деревни уезжают?
— Иван ровесник мне, — сказал Кирьян. — И тебе, Анна. На пенсию, наверное, вот-вот уйдёт. Тогда и вернётся.
— Не вот-вот… — подал голос Кружилин. — Видел его недавно в Шантаре. «Ничего, говорит, сила в ногах есть, побегаю ещё по полям…»
— Стихи мне твои, Дмитрий, про войну больше нравятся, — опять сказал Кирьян. — Прям за душу берут, просветляют что-то слезой там. Новенькие есть какие?
— Если поискать, может, и найдутся.
— Читай давай.
— Для стихов, дядя Кирьян, как и для выпивки, созреть надо.
— Хе! На это дело я в любой момент зрелый. Правда, теперь больше чекушки не могу…
Анна всех рассадила, чуть ли не всем сама положила на тарелки закуску и села между женой Андрея Раисой, маленькой женщиной с тихим голосом, которую Анна любила за несуетливость, за какой-то уютный, домашний характер, и Дмитрием.
— Дядя Поликарп, ты самый среди нас старший, — проговорил Андрей, — скажи первое слово.
— Что же сказать вам, дети? — Кружилин, помогая себе костылём, поднялся. Сегодня вот Дмитрий, когда стояли мы возле Звенигоры, говорил, что человек никогда не должен бояться высоты, ни ночью, ни днём. Это хорошо сказано и правильно. Только что такое высота? У каждого ведь она своя. Она не измеряется метрами или должностями, положением в обществе, она измеряется качествами человеческой души, нравственной сутью человека, его отношением к людям и к жизни, способностью каждого из нас увидеть в людях самое человеческое, а в жизни — самое справедливое и потому прекрасное… Способностью услышать, как тот же Дмитрий говорит, как соловьи росу клюют. Поэтому давайте, друзья, выпьем за этот слух, который не так-то просто даётся. За эту высоту, на которой не так-то уж легко и просто держаться…
— Это верно, не просто! — вскрикнул вдруг Кирьян, по сути дела скомкав тост, и первый выпил.
Были потом и ещё тосты — за Анну, за её сыновей и невесток, за внучку Лену, было шумно и весело, и лишь Кирьян Инютин пьяно хмурился, а потом опять сказал своё:
— Не просто… не все могут. В самую суть ты, Поликарп. Колька мой — смог. Теперь вот в райкоме партии работает. А Верка — не смогла. Только и смогла… Что она смогла, Анфис?
— Помолчи, Кирьян, — попросила Анфиса.
— Не-ет, Поликарп — он правду говорит. В самую точку. Высматривала она в жизни, высматривала чего-то, как коршун добычу. А её самою Аникей Елизаров схватил.
— Да пусть живут, тебе-то что? — опять промолвила Анфиса.
— Да теперь чего, пущай, — обмяк и он. Но упрямо проговорил своё: — Автомобиль купили, ездит на нём, принцесса. А не смогла… Димка, ты прочитаешь или нет свои стихи? А то норму свою я уже выпил, чекушку опростал… Про войну мне, а, Дим?
Попросили и другие, Лена даже нетерпеливо захлопала в ладоши.
— Про войну… — Дмитрий встал. — Я на войне не был, по возрасту не успел. А Семён, наш брат, не вернулся с неё, сгорел в её ненасытной пасти. Мы только что съездили в Норвегию, попытались найти его следы хотя бы… Там, в Норвегии, да и вообще, когда я бываю за границей… Редко, но бываю там. И там я особо остро чувствую, какая она, война, была с фашизмом, что пришлось нашей земле и нашему народу перенести. С фашизмом дрались все народы нашей страны, многие народы мира. И об этой битве с проклятой чумой я задумал написать поэму. И посвятить её погибшему брату. Поэма будет состоять из монологов людей различных национальностей… Я вам прочту монолог русского человека, бывшего в войну мальчишкой и попавшего под оккупацию. Я попытался представить себя на его месте…
Проговорив это в полной тишине, Дмитрий замолчал.
— Ну? — нетерпеливо подтолкнул его Кирьян.
И, будто подчиняясь этому возгласу, Дмитрий начал:
Лишь глаза закрою
В русском поле —
Под Смоленском, Псковом и Орлом —
Факелы отчаянья и боли
Обдают сжигающим теплом.
Пар идёт от стонущих деревьев,
Облака обожжены вдали,
Огненным снопом
Моя деревня
Медленно уходит от земли,
От земли,
Где в неземном тумане,
На кроваво-пепельных снегах.
Словно в бронзе,
Замерли славяне,
Дети,
Дети плачут на руках.
Жарко.
Жарко.
Нестерпимо жарко,
Как в бреду или в кошмарном сне.
Жарко.
Шерсть дымится на овчарках,
Жадно псы хватают пастью снег.
Плачут дети.
Женщины рыдают.
Лишь молчат угрюмо старики
И на снег неслышно оседают,
Крупные раскинув кулаки.
Сквозь огонь нечеловечьей злобы
Лёгонький доносится мотив.
Оседают снежные сугробы,
Человечью тяжесть ощутив.
Вот и всё… И мир загробный тесен…
Там уже не плачут,
Не кричат…
Пули,
Как напев тирольских песен,
До сих пор
В ушах моих звучат.
До сих пор черны мои деревья.
И хотя прошло немало лет,
Нет моих ровесников в деревне,
Нет ровесниц.
И деревни нет.
Я стою один над снежным полем,
Уцелевший чудом в том огне.
Я давно неизлечимо болен
Памятью
О проклятой войне…
Время, время!
Как летишь ты быстро,
Словно ливень с вечной высоты.
В Мюнхене
Иль в Гамбурге
Нацисты
Носят, как при Гитлере, кресты.
Говорят о будущих сраженьях
И давно не прячут от людей —
На крестах — пожаров отраженья,
Кровь невинных женщин и детей.
Для убийц всё так же